Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика.
Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея.
Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.
«Читатель и друг» - формула, конечно, неточная, но емкая: в связи с ней хочется говорить, прежде всего, об изменении соотношения между самими основными ее компонентами в течение минувшего ХХ столетия. Представляется, что, в отличие от «серебряного» века, сейчас понятие «читатель» в творчестве некоторых современных поэтов становится все более условным. Весьма симптоматично обращение С.Гандлевского к читателю – «мой призрачный читатель» («В начале декабря…»). Еще более выразительный пример – один из диалогов Бродского с П.Вайлем, зафиксированный Л.Лосевым: «У Вайля Иосиф спросил, помнит ли он слова, которыми начинается «История села Горюхина», и, веселясь, процитировал: «Если Бог пошлет мне читателей…». Ясно, что это веселье Бродского связано не с очевидностью наличия читателей у Пушкина, а скорее с неожиданным сходством выраженного у Пушкина мягко ироничного отношения к читателю и к собственной «миссии» художника – и позиции современного поэта, так же не склонного обольщаться мыслями о влиятельности поэтического слова.
С другой стороны, понятие «друг» перестает быть семантическим «довеском» к «читателю» в вышеозначенной формуле и начинает играть все более самостоятельную и заметную роль в формировании представлений об адресате современной поэзии. Иными словами, происходит перемена «отношений подчинения» в интересующей нас формуле: вместо «читатель как друг» все более заметно проявляет себя «друг как читатель». А это, в свою очередь, существенно меняет пафос поэзии, избавляя как поэта, так и его читателя-друга от бремени чрезмерной и не всегда посильной ответственности за то, как его «слово отзовется». Попытаемся проследить эту тенденцию в стихах трех современных поэтов «первой величины» - С.Гандлевского, Т.Кибирова и Л.Лосева, - в творчестве которых она представлена достаточно ярко.
Уже простое сопоставление интонации двух текстов, где формула «читатель и друг» употреблена дословно, дает обильную пищу для размышлений. А.Блок:
Так жили поэты. Читатель и друг!
Ты думаешь, может быть, - хуже
Твоих ежедневных бессильных потуг,
Твоей обывательской лужи?
Нет, милый читатель, мой критик слепой!
По крайности, есть у поэта
И косы, и тучки, и век золотой,
Тебе ж недоступно все это!..
Это объяснение с читателем «по существу», объяснение онтологическое. И
в обличительных интонациях поэта открывается его более чем серьезное отношение
к читателю, иначе зачем было бы поэту метать бисер перед довольным «собой
и женой» обывателем? Совершенно по-другому звучит «Онтологическое» Т.Кибирова:
С холодным вниманьем посмотришь вокруг –
Какая параша, читатель и друг!
Когда же посмотришь с вниманьем горячим,
Увидишь все это немного иначе.
«Читатель» здесь – это именно друг-интеллектуал, который и лермонтовско-блоковскую реминисценцию, и остроумие автора оценит как свой, а не-своих сюда и не звали: текст защищен подтекстом-интертекстом. Иными словами, «читатель и друг» здесь не столько прямое обращение, сколько «пароль».
О динамике отношений между поэтом и читателем в течение ХIX-XX в.в. в интересующем нас ключе пишет С.Гандлевский в «Выбранных местах из переписки с П.Вайлем». Позволим себе пространную цитату из этого текста:
«Поэты «золотого» века в жизни прежде всего были мужами… Литературные занятия подавались любопытствующим как частное дело, причуда, плод праздности. <…> Как отзовется слово, предугадать не дано, хвалу и клевету принимать следует равнодушно, писать для себя – печатать для денег. Все это вместе взятое – не что иное, как манифест независимости. Позже эту симпатичную и целомудренную приватность изрядно потеснила идея общественного служения, обязанности быть гражданином. Поэзия становилась ответственным громоздким делом.
Двадцатый век – «серебряный» - увлекся поэтом-дервишем, поэтом пророчествующим, блаженным и бесноватым одновременно. <…> А раз поэт не повеса, не губернатор, не помещик, словом – не дилетант, а жрец, - он просто обязан быть в эпицентре общественного внимания. Он вещает – общество внимает. Завышенная самооценка, рост общественного внимания привели исподволь к закабалению поэта, чему поэт и не противился: сознание собственной значимости лестно. <…> Поэтому отлучение от общества воспринималось как трагедия и ущерб. <…>
>Бродский считал, что он преемник «серебряного» века. Насколько это верно для его стихов, я судить не берусь, но вел он себя в культуре прямо противоположным образом. Он запретил себе даже думать о «читателе, советчике, враче». Ему было дорого его принципиальное и абсолютное отщепенство. <…> Он вернул образу русского поэта утраченную им в начале века независимость».
Канон поэтического поведения «золотого» века предполагает не только эту
независимость от общества в целом, но и ряд конкретных ее проявлений, в
том числе и в отношениях с читателем. И здесь к наблюдениям С.Гандлевского
можно кое-что прибавить, ведя речь уже не только (и, может быть, не столько)
о Бродском. В целом ряде текстов самого Гандлевского, Лосева, Кибирова
образ читателя и модель отношений с ним строятся по образцу пушкинской
модели. В этом смысле Пушкин и впрямь ушел, «минуя внуков», к «правнукам»,
точнее, его наследство распределилось между теми и другими: поэты некрасовской
выучки усвоили урок быть «любезными народу», «серебряный» век предпочел
расслышать «Пророка», а поэт эпохи «развитого постмодернизма» заново подхватил
идею о «глуповатости» поэзии и тон дружески-ироничного обращения с читателем
в духе «Евгения Онегина» или «Графа Нулина» («любезный мой читатель»).
Это не что иное, как пафос приватности, «домашности», после ухода Пушкина почти не допускавшийся в «большую» литературу, вытесненный оттуда на периферийное пространство «поэтической кухни» - в разряд «шуточных стихотворений, не включенных в основные сборники» поэтов. Тенденция к возвращению этого пафоса в современной поэзии никак не может быть признана доминирующей, но совершенно очевидно, что она вновь возникла здесь уже не на птичьих правах, а в качестве значимой составляющей поэтического мира современных авторов.
Прежде всего, об этом свидетельствует настоящее возрождение такого подзабытого поэтического жанра, как дружеское послание. Дышащие в каждом слове именно дружеской приватностью многочисленные стихотворные послания Бродского, Кибирова, Лосева, Гандлевского звучат в унисон со «Здравствуй, Вульф, приятель мой!..», и тот же С.Гандлевский поэтический язык Лосева определяет как «язык дружеских врак&raqu
o;. У Лосева же мы обнаружим не только «канонические» дружеские послания в стихах, но и еще бо
лее «частную» их разновидность – стихотворные надписи на поздравительных открытках, составившие, например, абсолютно полноценный поэтический цикл «Поздравления друзьям на 2000 год». У Бродского же подобную жанровую разновидность послания представляют его блистательные стихотворные надписи на книгах, также равноправно вписывающиеся в основное собрание его стихов. Впрочем, как известно, «Надпись на книге» как самостоятельная форма лирического стихотворения встречалась уже и у Ахматовой, но о связи современного возврата к «приватности» в поэзии не только с пушкинской традицией, но и с акмеистической, необходимо будет сказать отдельно.
Еще одна бросающаяся в глаза примета пушкинской «приватности» в стихах современных поэтов – это непринужденность упоминания и обыгрывания в них имен друзей и недругов, литературных союзников и противников, легкость и естественность перенесения в поэзию повседневности, с ее реальными действующими лицами и событиями. Как из пушкинских стихов любой школьник, не обращаясь к разысканиям биографов, уяснит, что с Чаадаевым, Вяземским или Дельвигом Пушкин дружил, «шишковистов» не жаловал, Булгарина презирал, а над Гнедичем хоть и подтрунивал, но уважал, - так же сейчас достаточно открыть любой сборник любого из упоминавшихся здесь современных поэтов, чтобы узнать о «ближнем круге» и повседневном времяпрепровождении каждого. «Вниманье дружное преклоним // Ко звону рюмок и стихов», - сказал Пушкин, и этот звон дружно раздался на кухнях Гандлевского – Лосева – Кибирова. И тоскующий в Михайловском Пушкин «проступает» сквозь героя тоскующего в Америке Лосева, и уж настолько «проступает», что в финале стихотворения и вовсе «материализуется» в цитату:
Живу в Америке от скуки
и притворяюсь не собой,
произношу дурные звуки –
то горловой, то носовой,
то языком их приминаю,
то за зубами затворю,
и сам того не понимаю,
чего студентам говорю.
А мог бы выглядеть достойно,
и разговорчив, и толков,
со мной коньяк по кличке «Дойна»
Глазков бы пил или Целков,
и, рюмочку приподнимая,
прищурив отрешенный глаз,
я бы мычал, припоминая,
как это было в прошлый раз –
как в час удалой поздней встречи
за водкой мчались на вокзал.
Иных уж нет, а я далече
(как сзади кто-то там сказал).
И тут время вспомнить об известной формуле Баратынского насчет «друга в
поколенье» и «читателя в потомстве». В пушкинской лирике образы «друзей
в поколенье» явно преобладают над абстрактно-игровым образом «любезного
читателя», а далеким подлинным читателем «в потомстве» выступает собрат-«пиит»
(в «Памятнике»). Аналогичную картину можно обнаружить и у поэтов эпохи
постмодерна. Обольщений насчет будущего идеального читателя, «юноши веселого
// В грядущем» у них нет:
…Здравствуй, племя,
младое, незнакомое. Не дай
мне Бог увидеть твой могучий
возраст…
- пушкинскими же словами формулирует Л.Лосев. «Читатель и друг» современного
поэта – это зачастую именно буквально-биографически подразумеваемый друг
– П.Вайль, Б.Кенжеев, В.Курицын. И он же – собрат по перу, а часто и критик.
Опять же, со времен Пушкина отношения поэта и критика не были столь прямо
обыгрываемы в стихах. Стихи как пространство диалога поэта и критика (доброжелательного
или остро полемического – даже не суть важно) стали вновь достоянием современной
поэзии. Пушкин, иронически вздыхающий над «невозможностью» попасть в «невский
альманах», вполне предвосхищает, например, Т.Кибирова, с притворным ужасом
чурающегося молодых «хищников» из «Нового литературного обозрения»:
Нет, ты только погляди,
как они куражатся!
Лучше нам их обойти,
Эту молодежь!
Отынтерпретируют –
мало не покажется!
Так деконструируют –
костей не соберешь!
Это означает, что сейчас поэзия стремится в такой же степени десакрализоваться, как это было при Пушкине, так что можно и по адресу критика «стишками свистнуть», и с «книгопродавцем» побеседовать прямо тут же, в стихах, и «Славе» Курицыну попенять за то, что он «дразнится» в «Литобозе», и над В.Беловым позубоскалить.
И, что характерно, именно Пушкин принят в современном поэтическом братстве безоговорочно и по-свойски – начиная от лихо прогулявшегося с ним Синявского и заканчивая лихо опрокидывающим за него рюмашку Кибировым:
К.Гадаеву
Пастернак наделен вечным детством.
Вечным отрочеством – Маяковский.
Вечной Женственностью – Блок и Белый.
А мужчина-то только один –
Александр Сергеевич Пушкин.
Это тост, Константин!
Где же кружка?
Объясняется эта трогательная приверженность пушкинскому типу поэтического
поведения и по отношению к читателю, и по отношению к критику, как представляется,
именно упомянутой выше десакрализованностью поэзии. Так что Муза того же
Кибирова неслучайно предстает такой же непоседливой «резвушкой», как в
пушкинском «Домике в Коломне», и поэт – намеренно, конечно, но в то же
время и абсолютно естественно для себя – с пушкинской фамильярностью уговаривает
ее «остепениться». У Пушкина:
Усядься, муза: ручки в рукава,
Под лавку ножки! Не вертись, резвушка!
У Кибирова:
Ах, Муза, Музочка! Как будто первый год,
дурилка, замужем. Пора бы стать умнее.
Это, в свою очередь, означает, что поэт в России – уже не «больше, чем поэт». Но и не меньше. Он наконец-то начал вновь меряться воистину золотой мерой самого себя, естественной и безответственной, как свойственно «ветру, и орлу, и сердцу девы».
Однако, как уже было сказано, на пути возврата современной поэзии к пушкинской
«приватности» есть еще один ориентир – акмеизм. Конечно, здесь речь идет
о явлении переходном, наделенном как чертами, свойственными всей эпохе
господства символизма (нельзя все же сбрасывать со счетов «родовое символическое
лоно», так и новыми, вписывающими акмеизм в современный контекст. При этом
сразу можно заметить, что в сознании современных поэтов акмеисты (Ахматова
и Мандельштам, прежде всего) воспринимаются абсолютно иначе, чем символисты.
Символизм явно подвергс
я достаточно жесткой переоценке и «утилизации»,
так что «даже Эллис, волшебный, неведомый Эллис // Кобылинским плешивым
предстал». Иронически живописуется «дионисийский восторг» не только в процитированной
только что, безусловно, уже становящейся хрестоматийной, поэме Кибирова
«Солнцедар». Тем же пафосом отмечены образы Вяч.Иванова и даже Блока в
стихотворении Л.Лосева «ПБГ», да и в целом ряде других текстов современных
поэтов, явно отторгающих нарочитость символистской позы поэта-«теурга».
И ни малейшей тени иронии не найти в творчестве тех же поэтов по адресу
Ахматовой или Мандельштама.
Озябший, рассеянный, почти без просыпа
пивший, но протрезвевший, охватывай
взглядом пространство имени Осипа
Мандельштама и Анны Ахматовой.
В очень большой степени пространство современной поэзии и является именно
пространством «Мандельштама – Ахматовой». И это пространство не только
созданной ими «семантической поэтики» (хотя очевидно, что почти все современные
поэты, не пишущие в радикально авангардном ключе, говорят именно на мандельштамовском
и – отчасти – ахматовском языке), но и пространство оценок и вкусов, заданных
этими двумя поэтами. Сейчас полностью подтвердились давние прозрения Мандельштама:
«Не идеи, а вкусы акмеистов оказались убийственны для символизма. Идеи
оказались отчасти перенятыми у символистов… Но смотрите, какое случилось
чудо: для тех, кто живет внутри русской поэзии, новая кровь потекла по
ее жилам. Говорят, вера движет горы, а я скажу, в применении к поэзии:
горами движет вкус». Критерии этого вкуса, задавшие во многом и перемену
акцентов в общении поэта со своим читателем, обнаруживаются уже в первых
документах акмеизма. Постулированная Гумилевым в «Наследии символизма и
акмеизме» идея о «светлой иронии, не подрывающей корней нашей веры», предопределила
изменение пафоса поэзии, ее отказ от «котурнов», от гиератической позиции
поэта-пастыря. Разумеется, в творческом сознании самих акмеистов этот отказ
последовательно не вызрел, но наметился. Так, в позиции самого Гумилева,
например, парадоксально уживаются стремление воспитать читателя (в частности,
характерно его стремление «фонарем познания осветить закоулки… темной читательской
души») – и отвращение к позиции поэта-«пастыря» (здесь сошлемся на известный
со слов Ахматовой разговор, когда Гумилев сказал ей: «Аня, отрави меня
собственной рукой, если я начну пасти народы»). У того же Гумилева звучит
и другая актуальная для формирования образа современного «читателя – друга
– собрата» мысль: «…никакой поэт… не должен забывать, что он сам, по отношению
к другим поэтам, только читатель». Конечно, символистами была прекрасно
подготовлена почва для того, чтобы этот тезис был сформулирован – и в Гумилеве
здесь чувствуется не столько предшественник современных поэтов, выступающих
по отношению друг к другу в качестве читателей, сколько выученик символистов.
И все же возможность помыслить поэта не только как самозабвенного пророка
или избранного в кругу таких же избранных, но именно как просто читателя,
уже несколько меняет призму, сквозь которую видится фигура поэта в ХХ веке.
Акмеистический возврат к посюсторонней жизни, «спуск на землю», пафос отказа
от ледяных вершин «прекрасной дамы теологии» - все это уже первые шаги
к той десакрализации поэзии, которая и ведет к возрождению приватности,
наблюдаемой в творчестве современных поэтов. Роскошь такой приватности
акмеистам не была предоставлена самой эпохой, но и в знаменитой ахматовской
формулировке о «соре», из которого «растут стихи», и в мандельштамовском
гимне «хищному глазомеру простого столяра», и во многих других проявлениях
акмеистической поэтической позиции уже произошел спуск с «котурнов» символизма
и возврат к естественному человеческому масштабу восприятия мира. Именно
этот масштаб и вернулся в современную поэзию, заставляя ее медленно эволюционировать
от «одной великолепной цитаты» - к «одной великолепной» маргиналии.
Цитаты: Пушкин А. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1959-1962.
Блок А. Собр. соч.: В 8 т. – М.-Л., 1960-1963.
Гумилев Н. Соч.: В 3 т. – М., 1991.
Мандельштам О. Соч.: В 2 т. – М., 1990.
Ардов М. Легендарная Ордынка. Портреты: Воспоминания. – М., 2001.
Гандлевский С. Порядок слов: стихи, повесть, пьеса, эссе. – Екатеринбург, 2000.
Лосев Л. Собранное. Стихи. Проза. – Екатеринбург, 2000.
Кибиров Т. Парафразис. Книга стихов. – СПб., 1997.
Кибиров Т. Интимная лирика. Новые стихотворения. – СПб., 1998.
Кибиров Т. Нотации. Книга новых стихотворений. – СПб., 1999.
КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).