Интеллектуально-художественный журнал 'Дикое поле. Донецкий проект' ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"

Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.

Сегодня четверг, 31 октября, 2024 год

Жизнь прожить - не поле перейти
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала

ПОЛЕ
Выпуски журнала
Литературный каталог
Заметки современника
Референдум
Библиотека
Поле

ПОИСКИ
Быстрый поиск

Расширенный поиск
Структура
Авторы
Герои
География
Поиски

НАХОДКИ
Авторы проекта
Кто рядом
Афиша
РЕКЛАМА


Яндекс цитирования



   
«ДИКОЕ ПОЛЕ» № 15, 2010 - РЕЧЕВЫЕ ЛАНДШАФТЫ

Садур Нина
И.Логвинова
На смутных тропах междумирья...

Наша беседа с известным прозаиком и драматургом Ниной Садур про-
изошла в разгар июля 2010 года. Завораживающая интонация писательницы
сразу вызвала ассоциацию с ее прозой, в которой читатель словно плывет по
напевному, чуть подернутому таинственным туманом морю-тексту. Герои
ее повестей живут в особом времени, на какой-то период встраивающимся
в реальное время читателя, а дальше — ускользающим и продолжающим течь
в общем потоке жизни… Разговор зашел о несправедливой оценке критиками
творчества авторов, описывающих вопиющие проблемы современности, и за-
тем переключился на сегодняшние проблемы русской литературы и отношение
Нины Николаевны к своему творчеству, товарищам по литературному цеху.



НА СМУТНЫХ ТРОПАХ МЕЖДУМИРЬЯ…

 

— Нина Николаевна, расскажите, пожалуйста, о семье, в которой вы родились. Были ли у вас в роду пишущие, люди искусства?

 

— Я родилась в Новосибирске 15 октября 1950 г. В районе Кривощёково. Я помню своё малолетство в «Саду металлистов» и жгучую зависть к безногому злющему сторожу сада. Мы его звали почему-то Удод. Я мечтала быть его заместителем, а он орал на нас тоскливым ором, не разрешал рвать землянику на лужайках и лизать клёны — весной они сочились сладким соком. Удод был послевоенный несчастный человек и мечтал быть единственным командиром и обитателем «Сада Металлистов». Тогда, — 10 лет после войны, — было много несчастных и злых людей. Они кричали так, как будто плакали, а плакали, как будто ругались. Удоду я объясняла, что когда вырасту, стану путешественником и биологом. Удод тосковал: всё, что он мог, — быть главным в «Саду Металлистов».

Осенью малолетки вязали красивейшие гирлянды из золотых листьев — длины невероятной. Мы Удоду кричали, что он Удод, и он, криво шатаясь, гонялся за нами, за нашими гирляндами. Он чем-то был похож на ничейную собаку — откликался на любой зов. Чтоб совсем свести Удода с ума, мы «выступали» на лужайке, как на стадионе, со своими гирляндами, будто бы мы художественные гимнастки с лентами. Но мне кажется, в чём-то я была проныра, потому что удалось мне втереться в доверие к Удоду, и он нам разрешал осенью жечь костры из опавших листьев и печь картошку. Жечь и печь хотелось страстно! И Удод нам разрешал!!!

— А что такое «Сад Металлистов»?

— «Сад Металлистов» — это было место огромного счастья. Он был очень большой, невысокий и довольно плоский со своими зелёными пространствами, клёнами-тополями и пыльной акацией, которая почему-то всегда вызывала тоску, в отличие от клёнов и особенно тополей, сладких и родных деревьев Сибири. Сад этот был весь охвачен высоким, чудесным, подробным, — досочка к досочке, и точёные столбики с крышечкой наверху, — деревянным, крашеным в зелёное, забором. Сверху по забору шла широкая удобная доска. По ней мы и бегали: вверху, по головам сада, — мы, а внизу, в зарослях шиповника, — хромой Удод. Его тоска нас пугала и злила.

Еще я помню, на главной аллее сада стояли могучие лавки с гипсовыми подлокотниками, крашеными серебрянкой. На них сидели жёны военных в серебристых «пыльниках». Меж лавок, — тоже серебрёные, — стояли скульптуры советских металлистов. Меж всем этим роились капустницы, слипаясь крыльями, шурша таинственным сладострастием. А на земле за лавками, в кудрявой мураве, мерцали мириады мелких стёклышек и камушков. Мне казалось, этот мир не мог кончиться, он был вечен.

Если же по этой алее идти вверх, до конца сада, то счастье разгоралось, становясь почти нестерпимым — аллея упиралась в чудесный кинотеатр «Металлист» с прохладной дощатой террасой, пахнувшей тёплым деревом и пионерлагерем. Там мы с мамой смотрели кино «Русское чудо». Мне понравилось, а мама сильно ругалась.

Мама ругалась также, что моё зелёное драповое пальто, — мальчуковое, — провоняло дымом. Почему-то я всю жизнь ходила в зелёных пальто…

Мама была учительницей русского языка и литературы в вечерней школе, а папа — поэтом и членом союза писателей, с которым у него были очень плохие отношения. Он любил, выпимши, орать на писателей, что они спекулируют своим фронтовым прошлым и клянчат себе разные льготы. В итоге папу моего Николая Илларионовича Перевалова — это псевдоним, фамилия его Колесников, я в девичестве — Нина Колесникова, или Колесо, как по-доброму дразнили меня друзья. Ну, так вот, папу моего совершенно перестали печатать в Новосибирске и печатали только в Москве в издательстве «Молодая Гвардия», где работал его фронтовой друг Николай Старшинов. Про Николая Старшинова я помню только, что у него были очень синие глаза. Один раз они с моим папой сильно выпили и мама громко выгнала их на улицу. А утром они бурно хвалились о том, как ночевали на лавке в «Саду Металлистов». Я даже немножко приревновала — Сад-то Металлистов был только наш и Удодов…

Папа мой ненавидел ездить в дома творчества и всю жизнь уезжал на всё лето на «заимку Седова». Там он выкапывал землянку, с фронтовой умелостью выстилал её лапником и накрывал брезентом. До поздней осени рыбачил (ловил маленькую, красивую стерлядку на удочку-закидушку), собирал грибы, пил чай из жестяной кружки и писал стихи. У меня целый сундук с его записными книжками. На «заимке Седова» я не была ни разу. Надо ли говорить, что мы с мамой слыхом не слыхивали ни про какие Коктебели и Переделкины.

Мы с мамой ездили отдыхать в Сочи. Нас, кривощёковских сибирячек, Сочи валил с ног своей роскошью.

Потом мы с мамой жили в центре, на другой стороне Оби. Мы навсегда уехали из Кривощёково, хранительницы «Сада Металлистов», и я поклялась себе всю жизнь любить злого бледного одноклассника Гарри Зеля и каждое воскресенье приезжать в Сад. Но река Обь навсегда отрезала от меня это место.

В Новосибирске на улице Гоголя мы с мамой поселились в однокомнатной квартире. Это был центр города — на трамвае две остановки до Оперного. Здесь люди не так кричали, как в Кривощёково, но и знакома я с ними была поменьше. Наша квартирка выходила окнами на травянистый двор, через дорогу были зоопарк и союз писателей. Ночью было слышно, как плачут животные.

В 15 лет я поступила в ЛИТО к человеку с фамилией Фоняков. Стихи у него были, как его фамилия. И он, один из всего Советского Союза, побывал в Японии. В это не верилось. Не верилось и что Япония где-то есть. Но это придавало товарищу Фонякову огромный вес в наших глазах.

В ЛИТО я нашла себе дружков на всю жизнь. Их теперь называют «Сибирской школой поэзии». Я надеюсь, что хоть краешком, хоть каким, принадлежу к ним, к моим великим друзьям-поэтам. Это Саша Денисенко, Ваня Овчинников, Толя Маковский, Жанна Зырянова, Коля Шипилов. Боюсь, что Фоняков мучился нами всеми. Томили мы его. Он говорил, что у Вани Овчинникова бессвязные стихи, а мне почему-то советовал ехать на БАМ, а то я писателем никогда не стану. Он говорил: «Я тебе комсомольскую путевку выпишу». И я кричала на маму: «Я на БАМ еду, писателем становиться!» Моя мама орала так!!! Да и какой БАМ, когда мы с Жанкой подражали Брет Эшли и завывали Цветаеву на всех углах? И маленькую Юлю, в белокурых ямочках, таскали за собой, как подарок.

Юля Пивоварова сейчас выросла в поэта. Я думаю, что в то время тончайшее младенческое лицо Юли, не получавшее ни дневного сна, ни детского питания, жалкими ужимками и гримасами выживало среди нас, табора. Я думаю, что Юля-младенец жила среди пуль и хаоса, пытаясь найти, кого же она любит. И нашла — маму свою, Жанну Владимировну Зырянову (когда Жанка умирала, Денис орал на всю больницу: «Жанна, тебя приняли в союз писателей!»)

Не зря же вся Нахаловка умирала, когда шла Юля, несла свои византийские очи и речи едкие, и говорок приятный, приблатнённый. О, я что думаю — я думаю, что это Сибирь… Я думаю, что мы виноваты перед ребёнком, которым была Юля. Думаю, что она хитрила и младенчески металась, нас тайно обожая. Ещё я думаю, что у поэтов не бывает детства. У Юли его не было. Она была тот лисёнок, на которого любила смотреть Анна Ахматова. Я думаю, что мы с Жанкой виноваты перед младенцем- Юлей. Теперь Юля в том месте, куда нам всем ход заказан: «Я Фрэзи Грант Обских водохранилищ». Нас пинками оттуда гонят. Юля была нашим всеобщим любованием. И мы отняли у неё детство. Я думаю, что поэтам нельзя доверять детей…

Вернёмся к БАМу. Мы сильно смеялись над товарищем Фоняковым. Как же он проживает свою жизнь, будучи таким Фоняковым… Одна Жанка его жалела: «Фоняк из семьи сосланных». А мы-то кто были? Из каких мы все — семей-то?! Вся наша Сибирь — чёрт-те какой намес кровей и биографий таких, что скулы ломит…

И мы, вместо БАМа, мчались с Иваном Афанасьевичем Овчинниковым по сибирским ночным сугробам, нахально остановив милицейскую машину, чтоб доехать до сахарного нашего ненаглядного Дениса, жившего тогда в деревянном домике у съёмной бабки. Бабка, при виде нас, румяных от мороза и «яблока-вина», тогда жалостно завыла над Денисом: «Они бандиты. Затянули тебя. Покайся. Тебе меньше срок дадут…» Но Денис не отрёкся от нас.

Помню, один раз Ваня Овчинников сказал Фонякову:

— У вас очень плохие стихи, — когда всё доел, что Фоняков ему дал из еды.

Фоняков был мэтр. И он улыбнулся, как мэтр, и спросил у Вани, модулируя голосом под «Колю Шипилова» — известного цыгана нашей юности:

— Что ж мне с этим делать, Иван?

— А вы пойдите на балкон и повесьтесь, — подумал и понял Иван Афанасьевич.

А про себя Иван написал вот что: «Да где ж бессвязность-то? // В тысяча и тысяча году // гуси клювами завязывают // Ванину рубашку на лету».

А в другой раз, вместо БАМа, ко мне домой пришли одной лютой ночной зимой Иван и Коля. А когда мой дедушка в другой комнате за- плакал, что у меня, у девушки, мужчины ночью песни поют, я их, моих драгоценных, выгнала. Ивану было всё равно, а с Колей мы поругались. Он напрямую спросил: «Нинка, ты кого больше любишь? Своего дедушку или нас?» Я выдержала его честный цыганский взгляд: «Дедушку больше. Но и вас люблю». Была глухая морозная ночь, и парни легли в подъезде под батарею. Я им вынесла подушки, одеяло, стаканы и покушать. Я любила и дедушку старенького, и их. А БАМ — никогда.

Потом, вдруг там же, в Новосибирске, каким-то непостижимым образом оказался и сверкающий, невозможный Женя Харитонов (москвич!). Глядя на Женю, остро хотелось в Москву. «Вороного манило — туда…» Почему-то Денису мы все казались конями…

И отдельно я подружилась навсегда с прозаиком-тяжеловесом и лучшим, на мой взгляд, переводчиком фаулзовского «Коллекционера» Лёшей Михеевым. Лёша был сыном писателя, на мой взгляд, великолепного, Михаила Михеева. Что у меня с детства его книжки лежали, — это одно, а сам-то он был мне неинтересен, как, впрочем, и Розов. Аккуратные люди тогда не увлекали. Одно нравилось — тонкий, интеллигентный Лёшка так любил русский язык, так любил литературу. Он отказывался выпивать: «Я могу покончить с собой». Лёша (Алексей Михеев ни разу, ни разочку не соврал в своём письме) — честнейшая пехота нашего русского фронта в литературе. С Лёшей мы учились выживать в литературе и в Москве. Лёша был «упёрт» в народность и всё время женился на крестьянках, а потом прикатывался ко мне: «Вот это да!»

Эти люди даны были мне, чтоб я не стала зубным техником или инженером-плановиком, или даже стюардессой. Бог меня любил и одарил так щедро, что вся русская речь стала моей собственностью.

А один раз я свою маму чуть не посадила в тюрьму.

 

— Как это случилось?

 

— Она вообще была крикливая, и в её крике слышалось то же, что в крике Удода и остальных неласковых граждан нашего Кривощёково. Часто, сидя на кухне с тётей Зоей, мама кричала, что Хрущёв «страну угробил», что он «дурак некультурный», и у нас из-за него белого хлеба не стало. Ну, я и решила свергнуть Хрущёва. Я очень любила свой злой, ругливый народ, — ведь я дружила с его детьми, — и я хотела ему счастья. Я написала записки такого содержания: «Вставайте против Хрущёва. Хрущёв не вождь». По хитрости своей изворотливой натуры, я покапала на записки одеколоном «Шипр» и посыпала их табаком, украденным у дяди Вади. Это чтоб собаки не взяли след. Эти записки я рассовала по почтовым ящикам нашего двора.

Я уже не помню, как меня вычислили, но граждане сильно ругали меня и мою маму. Все они вернули нам мои записки. Я только про Карлов не сказала. Я стеснялась, что нашим соседям по площадке Карлам тоже сунула записку про Хрущёва. Я умирала от смущения из-за Карлов. Карлы были немцы, и в этом была какая-то тайна. С Вовкой Карлом мы приятельствовали (мы с ним разводили гуппей и меченосцев). А взрослые Карлы были с таинственно синими глазами и облачным светом волос над лицами… Я боялась, что Карлы будут надо мной смеяться.

Я ничего не сказала про Карлов. И Карлы тоже промолчали. Ни один человек — ни молчаливые Карлы, ни наши, русские крикуны, — на нас с мамой не донёс…

 

— Ваша учеба в Литинституте — с пользой или же зря потраченное время? Чему вы научились у руководителей семинара? Из вашей группы сколько человек осталось в литературе?

 

— В Литинститут я поступила случайно. Я жила в Новосибирске, как в раю, с бешеной ненасытностью общаясь с друзьями и громадиной- Сибирью. Но тайная хитрость, холодный расчёт, заложенные в меня с детства, подсказали: здесь, в Союзе писателей, все скорее умрут, чем станут тебя, Нина, печатать.

Мы все страстно хотели печататься. И нас никто не печатал. В Москве меня поразили листья. Когда Юля приехала в Москву, она тоже это заметила, но как-то лениво: «В Москве у деревьев листья маленькие, а у нас большие». Мы все думали, что Москва — это правда. И еще одно — несопоставимое невежество, буквально — необразованность служащих «толстых» журналов с абсолютным, на мой тот взгляд, нормальным знанием мировой и русской литературы хоть Женей Харитоновым, хоть моими дружками Денисом, Максом, Ваней… Как будто существовало два параллельных мира. Мы тот, мир тупых, называли «официоз».

Вот на этих смутных тропах междумирья и стал моим Вергилием удивительный и недооценённый мною человек Виктор Сергеевич Розов. Если б я могла сейчас ему сказать, как глубоко я благодарна ему. Но — не могу… О том, что человек навсегда занял место в твоей душе, узнаёшь слишком поздно. Это называется «невосполнимая утрата», кажется.

В Литинституте было весело. У меня были две подружки: Лелде Стумбре и Валя Кизило. Лелдик стала драматургом в Латвии, Валя преподаёт в университете, кажется. Там были и персонажи вполне зловещие: наподобие такой Светы Вас., рубахи-девки и комсорга по призванию. Я ее звала почему-то «тётя Света». Комсорги, как известно, обязаны блюсти идеологическое целомудрие студентов-писателей. И правда, эта тёмнолицая комсорг Тётя Света всегда появлялась неожиданно и сидела у вас, сколько ей самой хотелось. Я, польщённая, думала, мы дружим. Но на выпускном балу, изрядно выпив, наш комсорг, — член партии и красная дипломница! — Тётя Света, стала гоняться за мной и тоскливо кричать: «Убирайся отсюда! Убирайся, здесь всё наше. Тебе не место в нашей литературе!» Надо сказать, что я до сих пор это слышу, от других таких же «тёть свет».

Мне до сих пор непонятна роль этой Тёти Светы в литературном мире. Хотя, с другой стороны, почему бы и нет? Каков мир, такова и тётя. Литературный мир и должны лепить такие косноязыкие, кряжистые и плосколицые, как эта Света Вас. — ведь им несть числа. На девяносто процентов он состоит почему-то из графоманов. И — правильно состоит. Мне кажется, это чисто наше, русское, простите, российское. Наша тайная вера в превосходство писателя над простыми. Что-то вроде этого.

Надо сказать, что Литинститут при Пименове, позже при Сидорове, был роскошен: блестящие преподаватели, талантливые студенты, многие стали писателями и поэтами. Но явился Есин. И — тьма упала…

 

— А это верно, что ваш любимый писатель — Гоголь? Почему именно он?

 

— Я живу рядом с домом, где Гоголь сжёг второй том «Мёртвых душ» и умер. Я живу рядом с Андреевским памятником Гоголю. Я не нарочно тут живу. Мне так выпало.

Я написала две пьесы по произведениям Гоголя. Но я никогда не посмею назвать себя гоголеведом и, уж тем более, сравнивать Солженицына с Гоголем, как это делает один популярный «гоголевед». Я считаю это недопустимой, невежественной профанацией русской литературы. И — амикошонством по отношению и к Гоголю, и к Солженицыну. Я боюсь, что грамотные люди просто смеются над таким «гоголеведением». Это, кстати, вообще касается у нас любого «ведения» в толстых московских журналах. Я понимаю, что есть генетическая глупость: если ты с молоком матери всосал всех этих «бронзовых птиц», «кортиков» и тут же вполне всеядно «детей Арбата», — тут уж не до Гоголя, тут мама дорогая, и вот вам литпроцесс.

Но есть же пермская кафедра литературы, есть серьёзное изучение той же «текучки». Только это не у нас, это в Перми — на другой планете. От этого истерика такая вокруг премий литературных. Выдумки про какие-то литературные мафии. Премии эти в рублях равны одной серии средненького сериала. А какие могут быть «мафии», если с ног до головы скомпрометирован московский литлюд своими же писульками друг про друга же. Причём все, в алфавитном порядке. Делёжка дач, опять же, полоумная. И в писатели записали уже просто всё, что движется… Уже сам-друг Битов (писатель, на мой взгляд, унылый, хоть и благородный) в своём ПЕН-клубе благородно в писатели всех своих секретарш записал и в ПЕН-клуб принял… Поэтому больше я себя членом ПЕН-клуба имени Битова не считаю. Я не могу соперничать с его секретаршами- катями-писательницами, завхозами-мишами-писателями и личными шоферами-пусями — тоже писателями. Я считаю, что литература — не корыто.

Полагаю, все эти литлюди сами себе очень сильно льстят, сочиняя про самих же себя свои «мафии».

 

— Что вы любите читать?

 

— Что я читаю? Из литературоведения читаю сайт Пермского университета. Писателей: люблю и читаю Александра Строганова, которого считаю загадкой русской литературы. Великолепного читаю Олега Юрьева. Люблю его скульптурную «Винету». Олег Юрьев, как я слышала, только что получил литературную премию в Германии «за большой творческий потенциал».

Открыла для себя очень сильного прозаика Максима Гуреева, непонятно почему напечатанного в «Знамени». Им что Эраги Гер, что Максим Гуреев — всё в кучу, им это — одного уровня авторы. И чудного прозаика Романа Назарова «Очарованного якута».

Убеждена, что ещё найду великолепных прозаиков, но не в Садовом Кольце. А пока что душевно и радостно переживаю роскошную статью Ольги Мартыновой «О загробной победе соцреализма». Ольга Мартынова, кстати, опубликовала свой новый роман, написанный на немецком языке, и уже собрала 15 блестящих отзывов ведущих и НЕПОДКУПНЫХ крити- ков Германии. Но это уж чересчур…

 

— Расскажите, пожалуйста, о вашей последней изданной книге. Где вас больше издают / ставят: в Москве или в провинции, в России или за границей?

 

— Последняя книга вышла три или четыре года назад в издательстве «Вагриус». А до этого с огромным трудом и хитростями мне удалось склонить к изданию моих книг одного простодушного миллионера… Он полный тёзка одного космонавта… Отгадайте — какого? Мне уж из Литинститута звонили и клянчили его телефон.

Что касается нового. Только что закончила повесть, выйдет в сентябре. Раньше меня почему-то печатало «Знамя», журнал, на мой взгляд, безнадёжный, как коричневый на ватных плечах пиджак Сергея Ивановича Чупринина и как его снулые пролеткультовские литературоведческие изыскания. Готовится публикация в Италии. А ближайшая постановка — в Японии.

 

— У вас, наверное, есть любимые режиссеры, которым вы доверяете постановку своих пьес?

 

— Сейчас пишу для Калягина, артиста, на мой взгляд, уникального. Для его театра «Еt Cetera». Любимые режиссёры Владимир Туманов и Анатолий Баскаков. С Толей во Франции познакомились — он возил туда моих «Замёрзли». Потом приехала к нему в Улан-Удэ. А Володя — питерский режиссёр, поставил практически все мои пьесы. Обожаю его «Лунных волков» — они уже лет 15 идут на Фонтанке. О, конечно — Фоменко и Васильев! На их плечах русский театр держится. Сама идея театра. Заграничный театр намного слабее нашего, русского. Я имею в виду, в отношении меня, моих пьес, слабее. Но люблю атмосферу театра, скитаний, запах кулисы, ложного веселья — немного похоже на мою новосибирскую юность почему-то.

 

— Какие из спектаклей по вашим пьесам, на ваш взгляд, наиболее удачны?

 

— В первую очередь люблю не постановку, а слово. Писать. Никогда не хотела, например, рисовать, или петь, или сама ставить свои пьесы.

 

— Что вы любите делать помимо писательства, где предпочитаете отдыхать?

 

— Отдыхать люблю в местах безлюдных, и чтоб природа, хоть степь, хоть пустыня, хоть пустырь. Море очень люблю. Ещё — маленькие, временные для меня города и полустанки.

Когда много денег было, важничала, гордилась, сибаритствовала, издевалась над бедняками. Всё потратила на какие-то судорожные, спеси- вые и глупые ресторанишки.

Без денег — ясность и внимание к миру, причём безо всякой натуги, не трудно.

Когда приехала в Москву на ПМЖ, десять лет тосковала по Новосибирску. Потом прошло.

 

Беседу вела Ирина ЛОГВИНОВА

 



КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).

Поля, отмеченные * звёздочкой, необходимо заполнить!
Ваше имя*
Страна
Город*
mailto:
HTTP://
Ваш комментарий*

Осталось символов

  При полном или частичном использовании материалов ссылка на Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект" обязательна.

Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле
Development © 2005 Programilla.com
  Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12
Редакция журнала «Дикое поле»
8(062)385-49-87

Главный редактор Кораблев А.А.
Administration, Moderation Дегтярчук С.В.
Only for Administration