ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ |
Не Украина и не Русь - Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь... ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ" |
|
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога. Сегодня воскресенье, 24 ноября, 2024 год |
||
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала |
ПОЛЕ Выпуски журнала Литературный каталог Заметки современника Референдум Библиотека ПОИСКИ Расширенный поиск Структура Авторы Герои География НАХОДКИ Авторы проекта Кто рядом Афиша РЕКЛАМА |
«ЧУЖОЙ ВЗГЛЯД». ЖИЗНЬ В ГАЗОВОМ ФОНАРЕ
Восьмого сентября пополудни, сего года, я открыл Интернет и опешил: Герта — уже несколько часов как нобелевская лауреатка! Не то чтобы она этого не заслужила — больше многих прежних других. Не то чтобы премия эта — Самих Небес Благословенье, получали ее, случалось, такие типчики с типунами — хрящеватым наростом — на кончике языка… А на другой день читаю: «Мы рады, что Герта Мюллер нашла в Германии свою родину» — Ангела Меркель. В глазах помутнело. Не у фрау, разумеется, Ангелы: глаза у политиков отличаются устойчивой аккомодацией — «способностью глаза к получению фокусного изображения за счёт сокращения косых мышц глазного яблока». Да и ведь не случайно же, что в официальной библиографии нобелиантки не упомянут ее трагически-великолепный трактат «Der Fremde Blick oder Das Leben ist ein Furz in der Laterne», по-русски: «Чужой взгляд, или Жизнь — это бздёх в фонаре». И ведь никто из подручных не подсказал г-же канцлерше полистать, до того как выскажется, эту книжицу, всего-то чистого текста 17 страниц, из которых — как и всего прочего, что Герта Мюллер в стихах, прозе, эссеистике и статьях написала — недвусмысленно выпирает обратное, и о чем можно прочесть даже в простенькой аннотации книготорговой фирмы: «Герта Мюллер убедительно показывает, как под диктатурой Чаушеску у нее развился „чужой взгляд“ и как ей не удалось избавиться от него в Германии, когда она вырвалась наконец на свою „историческую родину“». О эта «историческая родина», еврейская ли, немецкая… Нам ли — пишущему эти строки перед окном с видом на лимонное древо и пальму или читающим их под осенне-сгущающимся небом Шверина либо присев на скамью в полном солнца парке Штраубинга на Дунае — нам объяснять ли, что это такое! И что «чужой взгляд» такое — взгляд соседа или прохожего «чужака». У Герты Мюллер, однако, интерпретация сего понятия не столь расхожа, как могло б показаться из книжного заголовка. Она трактует не только или не столько о чужом взгляде окружающих на прибывшего в страну (город, дом) переселенца, сколько о неискоренимом чувстве отчуждения, чуждости, отстраненности, посторонности, потусторонности у самого «чужака» по отношению к окружающей реальности, о повальном в мигрирующем нынешнем мире ощущении экзистенциальной выключенности, осознании себя аутсайдером — даже, как в случае с нашей Нобелессой! — при успешном продвижении в карьере, удовлетворении творческих амбиций, материальной обеспеченности и т. п. В Румынии Герта Мюллер — трансильванская немка — принадлежала к категории «национальных меньшинств», для которых даже такой не весьма многочисленный коренной народ, как румынский, играл роль «старшего брата» со всеми вытекающими, как говорится… Трансильвания — Siebenbuergen (Семиградье), так до сих пор называют этот край немцы Германии, да и в самой Румынии остающиеся ещё германоязычные жители, — дала Европе и миру немало замечательных немецких поэтов, живших и писавших в том регионе с округой в разные времена. Говоря о немецких поэтах, я имею в виду не только поэтов-немцев: на немецком писали там и такие видные и выдающиеся лирики еврейского происхождения, как Альфред Киттнер, Альфред Маргул Шпербер и самый, пожалуй, известный во второй половине 20-го века немецкий поэт — Паул Целан. (Отдельной фигурой стоит в этом ряду его дальняя родственница Сельма Меербаум-Айзингер, юная поэтесса, депортированная в 1942 году в Транснистрию и умершая там в трудовом лагере. От нее остались 57 стихотворений на немецком, в их числе переводы из поэзии идиш, с французского и румынского). Переводя в конце 80-х стихи нескольких трансильванских (банатских) немецких поэтов для (мной же инициированной в 87-м) худлитовской антологии «Лира семи городов» (Москва, 1992), в которой на 527 страницах представлены 75 наиболее значительных стихотворцев этого края, я понял, насколько трагична была и остается судьба этой литературы, считавшейся в Румынии маргинальной, а глядя из Германии — провинциальной. Между тем литература эта и сразу в послевоенные годы, и позже, при Чаушеску, не давала себя искоренить и вывела на общеевропейскую арену новое поколение видных прозаиков и поэтов — Франца Ходьяка (р. 1944), Герхарда Айке (р. 1945), Рольфа Боссерта (р. 1952), Рихарда Вагнера (р. 1952) и вот ведь на какую ступень — Герту Мюллер (р. 1953), которая — наш вам с прибором, meine Damen und Herren! — вставила-таки фитиль коренным что германам, то и — аборигенным румынам.
***
Прочитав и радостно опешив, я трижды крутанулся в своем прикомпьюторном кресле и по вскрипу его понял, что это не сон, отыскал у себя Mail-адрес Герты и отправил два слова с подписью: «Herzlich gratuliere, Lev», то есть «Сердечно поздравляю». Адрес ее у меня остался с 2004-го, когда я попросил ее выступить кем-то вроде моего «поручителя» перед ADDA (Германская служба академических обменов), где наклевывалась годовая стипендия в Берлине. Она с энтузиазмом ответила и, как потом рассказали мне, была весьма активна, но ошибочку я допустил в непродуманности выбора подтверждающей мои достоинства персоны — они там быстро сообразили, что оба мы с Гертой из бывшего соцлагеря, родом из того же румынско-бессарабского региона, к тому же из одного среза «национальных меньшинств», оба — говоря стандартным не-ивритским языком — эмигранты, с теми же сродными комплексами, ошалелостью и т. п. Не прибавила мне, вероятно, лояльности в их глазах и моя «антиберлинская» поэма 95-го года («RF & FST»), с которой я к тому времени объездил там большие и малые города, город- ки, городишки… И ведь знаете что? — они правы! Ведь взять одно это: где бы и в каком бы кругу людей ни встречались мы с Гертой, в Берлине ли, Иерусалиме, — мы всегда (а первой заводилась она) минут через пять переходили на румынский, не сговариваясь, но играя спектакль как отрепетированный…
Мы познакомились в апреле 95-го, я жил тогда несколько месяцев в Доме творчества на Ваннзее и как-то вечером подъехал в Literaturhaus, где было объявлено выступление Сары Кирш и какой-то мне не известной писательницы Герты Мюллер. Оставалось минут двадцать до начала, а Сары все не было видно. Когда я в верхнем фойе спросил о ней кого-то из организаторов, мне было отвечено, что фрау Кирш приболела и из своего далека (это правда, несколько часов из ее северной деревушки) не приехала, но вот там вон стоит фрау Мюллер, она знает подробности. Человек десять стояли кружком, я подошел, оживленный разговор, люди все незнакомые, на имя Герта откликнулась женщина лет сорока, все уважительно умолкли, ожидая, когда она со мной быстренько разберется, она сказала, что Сара гриппует, и уже в полуобороте, поворачиваясь к собеседникам, спросила, знаком ли я с Сарой и что передать, кто ее спрашивал? Я назвался, она всей собой резко повернулась ко мне и спросила по-румынски: «Вы переводчик Динеску? Представляете, он там публично высказался за смертную казнь». Взяла меня под руку, поставила на свое место, а сама зачем-то перешла по диаметру на противоположную сторону круга и, даже не представив меня, продолжала, пока все обалдело глазели на эту творящуюся прямо на их глазах наглость: «Ши пе Дениса Комэнеску аць традус?» — «Да, и Комэнеску я перевел». «Ши пе Вирджил Мазилеску?» — «Да, и Мазилеску». «Ши пе Иоана Крэчунеску?» — «Да, и Иоану Крэчунеску»…
***
В тот раз Герта держала реферат об австрийском поэте Теодоре Крамере. В дверях зала я встретил знакомого журналиста Юргена Серке, мы нашли два места в не полностью еще занятых задних рядах, все выслушали, а после аплодисментов он в неплотной уже толпе расходящихся пробрался вперед и там поздравлял, мне видно было, докладчицу с удачным выступлением. Я подождал и подошел к ним, поскольку он обещал подбросить меня на машине в мой «Коллоквиум» на Ваннзее (где, после нескольких «прозит» за обеденным столиком, остался на ночь, комнат в той вилле у меня было две с половиной (да еще над винтовой деревянной лестницей под самый купол — маленькая ротонда с видом на уходящее справа за горизонт озеро с парусниками, тускло-белеющими в апрельской, за полураспустившимися прибрежными сиренями, полумгле над водой)… Мы просидели почти до утра, и я услышал от него много интересного. Он слыл (и был) известным не в одной лишь Германии журналистом, и не столько, пожалуй, практикующим в народной жизни «правозащитником», а — доводящим до общественного сознания имена и трагедии преследуемых в разных странах писателей, назовем одного из героев его публицистики Вацлава Гавела. В искусстве Юрген — журналист же! — ценил хлесткость факта (хотя и проявлял порой утонченный эстетизм, как, например, в его микроэссе о еврейской символике воды, написанном для немецкого издания небольшой поэмки моей). В ту ночь над Ваннзее он рассказал мне, как отправился было однажды через океан в Вермонт, раздобыл телефон Солженицына, позвонил, все подробно и уважительно объяснил, но услышал в ответ полусекундное «Нет!» и отбой коммутатора. В первый раз в своей практике на такой нарвавшись отлуп, он, однако, не растерялся, нанял вертолет и со своим фотографом покружил-поснимал сверху огороженные 20 гектаров солженицынских, и в большом репортаже поведал обо всем этом немецким читателям… Но было в нем и что-то кляйнбюргерское, обывательское, он способен был всерьез рассказывать жуткие страшилки про румынскую киношную мафию в Берлине, а в подтверждение напроситься в гости со мной к их «крестному», где я очутился в почти нище обставленной полуторокомнатной съемной квартирке, за шатким столиком с парой бутылок вина и нарезанной на подносике брынзой. Молодой парень с неплохим немецким и его жена совсем без немецкого, но зато с младенцем на руках, обрадовались случаю поботать на родной базарно-липсканьской фенюшке — а после стакана-другого вздыбились оба чуть ли не матерно позорить меня, за то, мол, что я в 60-е-80-е переводил их «социалистических поэтов», когда же я спрашивал, что «социалистического» находили они, к примеру, в поэзии Дана Лауренцию или Мирчи Кэртереску, то оказывалось, что имена эти они слышат впервые. Бедные, озлобленные проголо дью эмигранты… Чужаки… «То, что местных людей непомерно раздражает и озабочивает 'чужак', — пишет Грета Мюллер, — стоит в прямой связи с 'чужим взглядом'. Я не хочу брать этот 'взгляд' под защиту. Он делает свое дело и порой превентивен в своей функции самозащиты там, где она вовсе и не требуется. Этот 'взгляд' подпитывается неизбывным страхом предыдущих контактов, проецирует своего 'противника' в самых случайных людях. Предполагает в этом 'противнике' враждебность, злой умысл, холодное равнодушие. А если 'противник' приветлив, то — лицемерие. В трениях между автохтонами и пришлыми участвуют две стороны. Но что следует понимать под 'чужим взглядом', содержание этого — в понятие вкладывается 'местной стороной'. Это их вокруг местность, их язык. И такое понимание дает им надежду на то, что „взгляд“ этот изменится, когда пришлец пообвыкнется в новой стране. Но поскольку я еще и писательница, то мой 'чужой взгляд' по недоразумению вменяется мне вдвойне. По недомыслию, что, мол, этот 'взгляд' появился у меня после того, как я перебралась в Германию. Литераторы- профи полагают его, мой 'чужой взгляд', неким видом искусства, этаким ремеслом, отличающим пишущих от непишущих. 'Чужой взгляд' не имеет с писательством ничего общего, но исключительно — с биографией. Я знаю женщину, которой пришлось пережить Бухенвальд, и она потом не позволяла дочери носить обувь на деревянных подошвах, не разрешала жарить мясо в своем присутствии. А вот где-нибудь на зеленой лужайке, на пикнике, глядя в небо и вдруг засмеявшись, могла, словно от самой себя отстранившись, воскликнуть: 'Здесь красиво, как на горе Эттерсберг' (гора в Тюрингии, со склонов которой Вольфганг Гете любил обозревать цветущие долины, и на которой нацисты построили концентрационный лагерь Бухенвальд. — Л.Б.). Ее восклицание ассоциируются у меня с описанием давнего вечера у Хорхе Земпруна: прекрасные женщины в ночном парижском баре, падает снег, стелясь под уличными фонарями и отражаясь в юдоли смерти Бухенвальд. Писатель написал, женщина не написала, в этом всё различие. Один и тот же общий для них отстраненный, отчужденный взгляд». (Хорхе Земпрун — испанский и французский писатель-коммунист, арестован гестаповцами в 1943 г. и брошен в лагерь Бухенвальд, откуда вышел уже в сорок пятом. — Л.Б.).
Но вернемся, читатель, на несколько еще минут в зал, где Герта выслушивает комплименты нашего приятеля, и ей, вижу, очень хочется «почухать» его, — впрочем, имея уже как бы приличествующий повод: уделить особое внимание иноземному гостю. Но при том не на общем для всех нас троих немецком. «Домну Беринский, вэ плаче Теодор Крамер? Ун поэт маре…» Да, отвечаю, нравится, конечно, большой поэт. Хотя раньше, правду сказать, я о нем не слыхал… Она продолжает спрашивать и отвечать что-то всё на том же (чуть не сказал «нерусском»), украдкой поглядывает на не знающего куда себя деть большерослого Юргена, выбирает из папки и укладывает на столе в ей известном порядке несколько машинописных страниц, скрепляет их и подает мне: «Стихи Крамера глазами читать надо, а то на слух убаюкивают…»
Тот же реферат мне довелось услышать от нее в марте 2001-го, в Иерусалиме,- но это было совсем уже не размеренное чтение перед спокойно-любознательной публикой, Герта прочла, нет, прожила свой текст в те минут пятьдесят с такой страстью, душевной отдачей, любовью, болью…
Бегство — счастье лишь в сравнении с гибелью (из реферата Герты Мюллер)
И в плохой жизни происходит хорошее. В семидесятые годы я купила в антикварном магазине в Бухаресте тоненькую запыленную книжечку стихотворений Теодора Крамера «Условный знак». Недорого, билет на трамвай стоил больше. Автор был мне никак не знаком. Родился в 1897-м, в Нижней Австрии, солдат первой мировой войны, был тяжело ранен, до вторжения Гитлера — известный австрийский лирик. После вторжения о нем 'забыли', старались не упоминать. Умер в 1958-м. Одно из стихотворений у него называется «Прощание с отъезжающим другом». В складных рифмах, в мерном напевном ритме исподволь надвигается ужас, наполняющий и всю поэзию Теодора Крамера — около двенадцати тысяч стихотворений. Своей напевностью они так «впеваются» в голову, что потом их долго не удается «выпеть» оттуда. И вот именно этим 'несоответствием' всего страшного, о чем в тексте сказано, той мелодичности, с какой это сказано, почти спето, — стихи хватают за горло. В тексте воспроизводится ужас, ставший буднями, а уж заодно сотворяется высокая поэзия. Вопиющее как бы упоминается между прочим. Перед глазами, точно сам же собой потрясенный, стоит текст, а под ним упрятано мастерство одержимого автора. Ни один другой поэт не нашел для такого многовесного груза столь легкого песенного звучания. Тяжесть учится парить, но под нею — целановская бездна. В 1936 году Теодор Крамер пишет другу: «Меня огорчает, что мои вещи еще не положены на музыку». А уже годом позже, в 37-м, тому же другу: «Тут один написал музыку на меня, но в письмах посылает мне немецкий привет. Это создаст для нас обоих большие неудобства». Все книги еврея Крамера были нацистами включены в список «вредных и нежелательных печатных материалов». Следом — насильные выселения, угроза ареста, квартиры-убежища, нервное истощение, попытки самоубийства, тяжелое воспаление сухожилий после нанесенного ему эсэсовцем удара в лодыжку — в очереди на оформление выездных документов. Вот такие вот «будни». Лишь в конце июля 1939 г. ему удается эмигрировать в Англию. Там оставался он в течение восемнадцати лет, писал об отчужденном бытии и тоске по родине, выпивки и почасовые гостиницы, любовный голод под старость, когда тело готовится подать в отставку, темы тревоги и — этот напевный тон, в котором пытаешься как-то унять разыгравшиеся нервы. В Вену он вернулся незадолго до смерти. В моем сознании полные страха стихи Теодора Крамера навсегда слились с такими же у Пауля Целана. У обоих авторов образцово продемон- стрировано, как одна и та же боль может быть и была на языковом уровне представлена совершенно по-разному. Творчество Теодора Крамера однозначно свидетельствует, что скандал начался не с уничтожения в лагерях смерти, а годами раньше, в оживленных городах, в магазинах, кафе, парках и трамваях. Стихи Крамера не отпускают тебя, пока не постигнешь, что при национал-социализме не только люди в форме, но и соседи, почтальоны и пешеходы делали политику, являясь для находящихся под угрозой потенциальными доносчиками, желали они того или нет. Все, кто не заявил о себе как о противнике этой политики, становились частью ее. Теодор Крамер. Его бегство — счастье лишь в сравнении с гибелью. Чужедалье — марафон одиночества, постепенное выскальзывание из бытия.
«Flucht — nur im Vergleich zur Vernichtung ein Glück» Перевод Л.Б.
Теодор Крамер
«Wer klingelt, wer steht vor der Tür?» Перевод Е. Витковского
«ЧУЖОЙ ВЗГЛЯД, или ЖИЗНЬ — ЭТО БЗДЁХ В ФОНАРЕ» (Заметки на полях книги Греты Мюллер)
Изгнание, эмиграция, репатриация…
«Они» и ты Герта Мюллер не ищет виновных среди «них»: причина, по которой человек покинул страну рождения, коренится, прежде всего, в нем самом, в его психике, в душе. Счастливый человек с кондачка страну не бросает — так что судьбу свою и свое мироощущение привез он, перевез в новую среду обитания в готовеньком уже виде. Чужим был он там — и чуждым он останется, где ни окажется. Герта Мюллер, предполагаю, могла прочесть это у Ицика Мангера, еврейского поэта и ее по первой стране земляка. Скажем, в полном драматизма стихотворении, которое Мангер написал — после всех странствий в Европе и Америке — перед самым отъездом на «историческую родину», и которое прямо так и начинается:
(«Х’хоб зих йорн гевалгерт». Перевод Л.Б.)
После 12 лет ее «vita nova» в Германии Герта Мюллер решила объясниться: «Первым, что предопределило этот текст, был мой 'чужой взгляд'. 'В чужой стране раскрывается чужой глаз' — этой констатацией обычно удовлетворяются люди. Но не я. (…) Кратко брошенный по сторонам, обводной быстрый зырк — это взгляд деформированный. В новой среде, где большинство людей смотрит не так, этот 'взгляд', твой чужой, чуждый взгляд пылает на твоем лице, утюжит, как раскаленным утюгом, их лица и жесты, моментально фиксирует 'их', как это он делал на протяжении всех твоих прошлых лет: зыркнуть — и мгновенно составить для себя мнение. (…) Этот твой чуждый взгляд ты уже никогда не поправишь, потому что в нем перемешано, в него вплюхнуто все твое прошлое, к которому окружающая тебя здесь реальность никакого отношения не имеет. Этот твой 'чужой взгляд' вызывает, надо думать, у 'них' враждебность, и выходит, что в этом ты сам виноват — хотя бы отчасти. (…) Мне уже доводилось слышать, что с таким 'вызывающим' взглядом нечего удивляться, что органы госбезопасности так со мной обходились в стране, из которой я прибыла. То есть я, мол, сама моим „взглядом“ провоцировала румынскую диктатуру подвергать меня преследованиям — а вовсе не она, диктатура, сформировала его своими преследованиями». «С раннего детства, — пытается объяснить себя поподробней Герта Мюллер, — когда никакого 'чужого взгляда' у меня еще не было, я помню то пристрастное отношение моей мамы к картошке, смесь жадности и отвращения, страха и лихорадочности во время еды. Полюбила и возненавидела моя мама картошку в 1945-м, когда ее, девятнадцатилетнюю, приговорили к пяти годам принудительных работ и депортировали в Донбасс. Там она прокляла картофель и молилась ему, он вгонял ее, никогда не насыщая, в постоянный хронический голод. Картофель был основным продуктом питания, картошка решала: жить человеку или изойти голодной смертью. Моя мама выжила, но с картошкой у нее остались те же сложности. Ни у кого, кроме как у этих переживших смертный голод людей, нет такого выражения глаз и взволнованного дыхания за обеденным столом, к которым не подберешь, сколько не ищи в родном языке, нужных слов, чтобы этот взгляд и это дыхание описать. Как будто ей всякий раз, с каждой картофелиной, предстоит сейчас, пятьдесят лет спустя, вновь оказаться между жизнью и смертью, или наоборот. Свой картофельный кружочек на вилке она провожает взглядом до самого рта, скашивая глаза долу, вся аж взмокшая. Она никогда не проткнет вилкой кружок настолько, чтобы он развалился. Она не оставит на тарелке ни крошки от той картошки. Уже в раннем детстве я избегала с ней садиться за стол — из жалости к ней, будучи не в просто не силах видеть, как она ест».
Элитарный жанр, кровоточащая тема
«Чужой взгляд…» написан в специфическом литературном жанре, на- помнившем мне «Трактакт о степном волке», вошедший в роман Германа Гессе «Степной волк» (1927). Это исследование Герты Мюллер адресовано людям с больной душой и искаженным восприятием объективной действительности, к нему подошел бы тот же эпиграф, каким открывается трактат Гессе — «Только для сумасшедших». С той лишь трагической разницей, что с тех пор число подобных людей катастрофически увеличилось в мире и охватывает уже целые группы населения, регионы той или другой страны, целые государства. И ведь что же такое, спросим себя, государство Израиль, как не страна иммигрантов, ах простите, репатриантов? Государство, в котором исходный тип гражданина — «Хурбн-менч» (идиш, «человек Катастрофы»), да и дети и внуки его (наши горделивые сабры!), да и прибитый второю послевоенной волной сродственный, социально-сходный тип «поднявшихся» (снявшихся?) с трёх континентов одиночек и целых семейств — изгнанных или сбежавших из стран их рождения, с так называемой родины, потерявшихся и чуждых друг другу, а порой — самому себе. Всеобщее отчуждение. «'Чуждый', — пишет Герта Мюллер, — это не антоним к понятию 'известный, знакомый мне', а противопоставление слову 'доверие'».
О словах, кстати. Немецкий язык она чувствует нюансированней, утонченней очень многих своих коллег, родившихся и выросших в Германии. Возможно, способствует этому и некий, ею еще не исследованный, «чужой слух», фонетическая и семантическая «отстраненность». И не это ли ключ к ее стихотворениям-коллажам, представляющим собой наклеенные на страницу отдельные, вырезанные из прессы слова — стихи, включенные в качестве смысловых иллюстраций в ее книгу про «бздёх» — про жизнь в вонючем загазованном фонаре.
Акко, октябрь 2009
|
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект"
обязательна. Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле Development © 2005 Programilla.com |
Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12 Редакция журнала «Дикое поле» 8(062)385-49-87 Главный редактор Кораблев А.А. Administration, Moderation Дегтярчук С.В. Only for Administration |