ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ |
Не Украина и не Русь - Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь... ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ" |
|
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога. Сегодня суббота, 23 ноября, 2024 год |
||
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала |
ПОЛЕ Выпуски журнала Литературный каталог Заметки современника Референдум Библиотека ПОИСКИ Расширенный поиск Структура Авторы Герои География НАХОДКИ Авторы проекта Кто рядом Афиша РЕКЛАМА |
ИОВ? ФРАНЦИСК? БЛАЖЕННЫЙ.
Начинаешь попытку что-то выговорить о стихах Вениамина Блаженного — и понимаешь, что твоя настоятельная потребность высказаться о них приходит в неустранимое противоречие с возможностью такого высказывания — возможностью, понимаемой как оправданность. При свете этой совести по-настоящему страшишься сказанного всуе, недостаточно выстраданного слова. Для филолога подобное напоминание о необходимости страдания как условии обретения права на высказывание — это еще и необходимое напоминание о положенном нам пределе ответственности за слово и за собственное пребывание в его пространстве. Поэтому самое естественное стремление, возникающее в попытке разговора об этом поэте — самоустраниться и просто цитировать, ничего не добавляя от себя. В сущности, это тот случай, когда мы — не читатели, не собеседники, а свидетели диалога поэта с Богом. Это означает, что поэзия Блаженного не предполагает ни читателя, ни критика, на исследователя, понимаемых традиционно и традиционно действующих в эстетическом пространстве. Здесь все по-другому, потому что эти стихи рождаются и живут там, где «кончается искусство». Вениамин Блаженный сам определил свою позицию так: «Никогда нельзя забывать, что не Бог для нас, а мы для Бога. Мы созданы по образу и подобию и должны в какой-то мере — полностью это никогда не возможно — приблизиться к идеалу творения, причем наша личная судьба, как мне кажется, не имеет в этом разрезе никакого значения: где ты служишь, кем ты служишь, длительно ли твое служение — душа должна быть всегда в предстоянии». Но и свидетельство такого предстояния — это уже духовное испытание. Мы начинаем читать эти стихи как стихи, с первой строки понимая, что эта поэзия прекрасна, и не пойти за ней, как за флейтой Крысолова, невозможно. И под эстетическим гипнозом мы идем вслед за первыми строками первого стихотворения в сборнике — «Сколько лет нам, Господь?.. // Век за веком с тобой мы стареем… «, — и еще до конца не понимаем, что приглашены на «сораспятье» (так называется единственная составленная автором при жизни книга стихов Блаженного). Конечно, конечно, называя книгу так, поэт говорил о своем пути «подражания Христу» и о своем сораспятье со Спасителем — и в сборнике, кроме программного первого стихотворения на эту тему, немало других, в которых право на отождествление с Христом утверждается с поистине блаженной неотменимостью и безапелляционностью: «Как маковому зернышку, // Я радуюсь Христу // И, как глотку из лужицы, // Я радуюсь себе», — или с трагической неизбежностью: «О, Иисус, с меня сдирает кожу // Палаческая плеть, // В меня вбивают гвозди… Боже, Боже, — // Твоя ли это смерть?! " Но чтение этих стихов — это не просто сопереживание-отождествление, заложенное в классический механизм эстетического восприятия, и не сотворчество, заложенное в механизм восприятия искусства в постклассическую эпоху, но тоже — сораспятие. Эти стихи читаются глазами, повернутыми «зрачками в душу», каждая строка вымогает от читателя немедленного совершения этического выбора и выталкивает на «страшный суд» совести. Поэтому и аналитическое их рассмотрение воспринимается, пожалуй, как симптом духовно-душевной недостаточности. Тут — какой-то пробный камень для критика-литературоведа: ты еще человек или уже только профессионал, ты еще способен не только читать стихи с комом в горле, но и отказаться от того, чтобы этот ком подвергнуть многоступенчатой рефлексии? Или иначе: достаточно ли ты профессионал для того, чтобы понимать, что есть явления, которые могут быть включены в литературный ряд лишь на основании внешних признаков, по своей сути принадлежа совсем другой области, и, значит, рассматривать их как «литературный факт» — это все равно, что, например, изучать врубелевскую «Царевну Лебедь» как орнитологический феномен. В духовной поэзии в ее истинном воплощении искусство возносится до высоты самоотрицания, и филологии в таких случаях, видимо, подобает то же. Поэтому все, что будет сказано ниже о Вениамине Блаженном и его поэзии, будет говориться с позиции сознательного и решительного отказа от профессиональной точки зрения: не филологическая критика, а свидетельство и приглашение к тому, чтобы разделить этот опыт со всеми, кто испытывает в нем потребность. Итак, поэта зовут Вениамин Блаженный. Избирая себе псевдоним, Вениамин Михайлович Айзенштадт нисколько не актуализировал никакие игровые механизмы, столь значимые обычно в отношениях писателя со своим литературным именем. Псевдоним в своей традиционной функции — это, прежде всего, маска, фиксирующая некий ощутимо отстраненный от реально-биографического «я» поэта «образ автора» и актуализирующая понятие «жизнетворчество», в котором аксиоматична первичность эстетической составляющей. Но Блаженный — это поэт, идентифицирующий себя как поэта лишь до известного предела, у него нет никаких эстетических стратегий и масок, точнее, они нерелевантны в его мире, так же, как и сам поэтический дар (ловлю себя на том, что в применении к его стихам дико звучит такое, например, понятие, как вдохновение), а его предстояние перед Богом, принявшее форму стихов, никак не соотносится с жизнетворчеством. Вот и псевдоним его — это не маска, а проявитель сущности, то самое имя, о котором сказано: «По имени житие». Нет, разумеется, в его самоидентификации важна поэтическая составляющая, и высказывания о себе как поэте звучат у него порой в традиционно-гиератическом духе: «Известный или неизвестный, — // Я был поэтом на Руси». И, разумеется, в его стихах ощутима высокая поэтическая традиция серебряного века: «И в певчем сне моем упрямо // Отпечатлелись на века: // Торжественная — Мандельштама, // Марины вещая строка «, — а его цикл, посвященный Цветаевой, по праву можно поставить рядом с цветаевскими циклами Пастернака и Тарковского (оба, кстати, были знакомы со стихами Блаженного и очень высоко их оценивали). Но и здесь речь о поэте как высшем воплощении юродства, земной отверженности и небесной избранности: «Гонимы собаки; гонимы поэты; // И кошки — у кошек не тело, а лютня, // Склубились под шерстью звериные бреды // И струны испуга дрожат поминутно…» И Цветаева для Блаженного — «первый поэт» не по эстетической шкале, а по шкале отверженности:
Потому и «сан святого дурака» дороже для Блаженного, чем сан поэта как такового. Пять стихотворений в сборнике озаглавлены «Блаженный» неслучайно — поэт не дает ни себе, ни нам надолго забыть о своем основном предназначении, а последнее стихотворение «Сораспятья», как последнее слово, наделенное особой вескостью, окончательно утверждает главенство именно этой — блаженной — его ипостаси:
Вениамин Михайлович Айзенштадт родился в 1921 г. в еврейском местечке под Оршей, а умер в 1999-м в Минске. В «миру» он прошел свой страдальческий и избраннический путь, который дал ему право называться Блаженным не только в «превращено-словесном» бытии — его жизнь и поэзия составили единую судьбу, что естественно, поскольку, как было сказано, поэзия для него не самоценна, она — тот «птичий язык», на котором можно говорить с Богом:
Поэтому он не устает предупреждать: «Не зовите стихами мои исступленные строчки», — и видит творчество тоже как сораспятье:
или как «божье скоморошество»:
Подробности его биографии — об «отсидках» в психушке, о нищете и безвестности, о работе в артели инвалидов — это только конкретные воплощения великого архетипа «блаженного», «божьего человека», юродивого, и стихи — тоже лишь одно из таких конкретных воплощений этого архетипа. Вот, например, одна из ярчайших эмоций, традиционно связанных с юродством — хула на мир, и «ругаться над миром» Блаженный не устает с пылом, вызывающим в памяти не только знаменитого псковского юродивого Николу, не боявшегося обличать самого Иоанна Грозного, но и пламенного протопопа Аввакума:
А вот он с топором выходит на битву с Сатаной и представляет ее совсем не метафорически, а тоже по-юродственному буквально:
Пафос юродивой отваги в обличении жестокости «мира сего» распространяется у Блаженного и на того, кто этот мир создал. Жестокость мира — отражение жестокости Бога, и поэт далеко не всегда принимает эту жестокость со смирением. Невинно пролитые слезы и невинно загубленные жизни всех земных страдальцев — от «пронзительного котенка» до жертв холокоста — это укор Богу, но произнести в Его адрес обличительные слова имеет право только тот, кто сам гоним и уничтожаем миром — Блаженный. Его дом — это дом всемирной боли, и «дом скорби», в котором поэту пришлось побывать в жизни, превращается в его поэзии в дом страшной правды («Говорят, что в безумной моей голове не все дома, — // Нет, неправда, все дома, но в доме бушует огонь»), в абсолютное пространство всеобщего страдания:
И он отстаивает свое право на то, чтобы обнажать язвы на совести не только людей, но и самого Творца:
Но если Бог-Отец — это тот, от кого исходит страдание, то Бог-Сын — это искупление в страдании, и с ним можно почувствовать свое единство — в земной нищей юдоли и в сораспятии:
Кроме Бога, в поэзии Вениамина Блаженного не так уж много персонажей. Его мир, с одной стороны, разомкнут безбрежности всеобщего страдания, а с другой — населен только самыми близкими (и самыми жалкими), в число которых неизменно включены отец, мать, кошки и собаки — и поэт не устает не просто говорить, но «вопить» об их мучениях в мире зла и о том, что только тем, кто был беззащитней всех на земле, открыто небо, где отец в своем «засаленном картузе» торопится к Богу, «как водится у друзей», и где у Его престола наконец отдохнет затравленный «апостол Полкан». Звери — «маленькие изгои бытия» — играют особую роль в мире Блаженного, это роль не только жертв, но и учителей смирения; звери, в сущности, — это абсолютные христиане, которые своим терпеливым страданием воплощают то, о чем проповедовал Иисус:
Их урок прост, но почти непосилен для человека, потому и Господь скорее примет в свое царство настрадавшихся собак и кошек, чем хитрого мужика, даже если этот мужик — апостол:
В сущности, этот поэт все время говорит об одном, все его стихи — это один огромный псалом, в словах которого поочередно выступают на первый план то кроткое лицо матери — вечной нищенки, даже из загробья приходящей заштопать прохудившийся носок сына; или отца, который «был всех глупей в местечке», потому что «утверждал, что есть душа у волка и овечки» (известно, что его отец разорился потому, что, имея маленькую мастерскую, все деньги тратил на покупку сладостей для своих работников); или звериный лик, затуманенный страдальческой слезой. Эта постоянная эмоция сострадания не угасает и не ослабевает, сколько бы ни повторялся в его стихах один и тот же мотив, так что поэзия становится в прямом смысле духовным подвигом и «предстоянием». Но иногда сквозь истовую «хулу миру» и мольбу обо всех замученных прорывается и настоящее ликование и свобода радостного приятия мира и Бога, и тогда за строками Блаженного «сквозит» смеющийся облик «Божьего скомороха», и — более того — облик этот выглядит близнечным отражением облика самого Бога, который тоже оказывается способен на теофанию не только «в славе лучей», но и в веселье и игре — как в стихотворении, которое можно было бы назвать «символом веры» Блаженного:
|
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект"
обязательна. Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле Development © 2005 Programilla.com |
Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12 Редакция журнала «Дикое поле» 8(062)385-49-87 Главный редактор Кораблев А.А. Administration, Moderation Дегтярчук С.В. Only for Administration |