Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика.
Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея.
Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.
Улица по сторонам проезжей части была засажена акациями. Летний недолгий ливень сменялся солнечным, растерявшим облака, небом. По мостовой неслись потоки воды. Постепенно иссякая, они жались к бордюрам, превращая вечную сухую пыль в мягкое месиво грязи. Какое же было наслаждение – переминать голыми пятками грязь, ощущая, как смывает ее вниз по улице пока еще быстрая вода! Запоздалые цветки акаций тоже сплавлялись вниз, сбитые на мостовую недавним ветром и ливнем. Ветер с моря, еще не вовсе насытившийся своим коротким набегом, гнал прочь заводские дымы, и город – свежий и изумрудный – согревал наше детство.
У города была большевистская кличка. К ней относились как к данности. По крайней мере, в нашей семье. Железнодорожная станция еще недавно звалась, как и город прежде, Мариуполь. Отец так и называл его. Воспоминаний о детстве он не то чтобы не любил, они – я это понял лишь с годами – тяжело давались ему. И кличка города ничего светлого к этой памяти не прибавляла.
Дед мой, Шнейдер Даниил Соломонович, когда-то владел мельницей. Когда и как он перестал быть ее владельцем, где она располагалась, не знаю. Он любил лошадей, несколькими – чистопородными рысистыми – владел, выставлял их на бега. В редких воспоминаниях отца мелькнули пару раз ипподромы – в Ростове или где-то еще на Северном Кавказе. Поскольку отец родился в 1919, лошади еще были в конюшне при соввласти. Главным же увлечением деда стал автомобиль, приобретенный в 1915 году, – дед, получается, был едва ли не первым автовладельцем в городе. Со временем он приобрел еще авто, так что, когда пришли советские времена, машины оказались в гараже мариупольского филиала «Донтранса», а дед стал в этом гараже завгаром. До 1927 года он, как «элемент», был поражен в правах. Это и все «репрессии», так что деду и – вслед за ним – отцу моему повезло.
С переживаниями своими отец так и не мог справиться. Годы шли, а говорить
о былом он избегал. Единственно чем – неожиданно для себя и для нас с мамой
и сестрой – вдруг изредка делился, так лишь какими-то очень легкими и веселыми
«страницами» своих воспоминаний о безоблачном детстве. Когда же привозил
нас к бывшим противотанковым окопам у бывшей довоенной агробазы – месту
октябрьских 1941 года расстрелов мариупольских евреев, молчал и отворачивался,
если ловил наши вопросительные взгляды. В начале пятидесятых в доме мелькнули
какие-то люди, по рассказам которых – я это узнал, став старше, – мои дед
и бабушка Анна, папина сестра Евгения – ее все звали Геной – и другие родственники
были отправлены на расстрел 19 октября. Один из этих людей, довоенный сосед
и товарищ Гены, рассказал отцу, что накануне расстрела их заперли в старых
коровниках, сараях и других постройках. Говорят, будто ночью охраны не
было совсем, или была она малочисленна, и некоторые молодые парни и девушки,
помогая друг другу, взбирались к высоко расположенным узким оконцам и пролезали
вниз, а потом разбегались, и кому-то удалось спастись. Парень этот звал
с собой Гену, родители уговаривали ее бежать, но она отказалась их покинуть.
В июне 1941 отец окончил мединститут в Сталино. Военкомат не сразу разобрался с выпускниками, кого и куда направить, и, пока суд да дело, отец был включен в эвакуационные списки в качестве водителя автоколонны. Семейное увлечение автомобилем сказалось и на этот раз. Ведь в довоенном Мариуполе автоинспекторов по пальцам можно было пересчитать, а начальник был и вовсе большим приятелем деда. Тринадцатилетнего отца, с детских лет обученного шоферскому делу, усаживали за руль «полуторки» во время уборочной кампании – шоферов не хватало – и выдали ему справку, в которой так и было написано: такой-то допущен к сельскохозяйственным уборочным работам в качестве водителя, с припиской, что водительского удостоверения по возрасту не имеет. (Увы, думаю, уборочная эта и была сталинским ограблением села, тем самым периодом голода на Украине!) Так что в списки водителей эвакоколонны отец, вероятно, попал, благодаря другу и начальнику деда, директору областного «Донтранса» Казимирову, знавшему, что студент-медик – опытный и надежный шофер.
В начале октября последняя мариупольская автоколонна должна была следовать через Сталино, присоединиться к общей колонне «Донтранса». Дед, конечно же, мог отправить бабушку и Гену раньше, но у бабушки были больные ноги, она уткой ковыляла по дому, и дед решил, что лучше уезжать вместе. Эвакуация шла бестолково – мариупольские заводы, после бездарно проведенных эвакоработ, очень скоро оказались пригодны для эксплуатации оккупантами. Мариупольский военком Голубев должен был возглавлять автоколонну. В его легковом автомобиле вместе с семьей военкома предстояло ехать бабушке и Гене – дед с военкомом приятельствовал. Все происходило очень по-советски: ночью армейские части, которые должны были оборонять город, снялись с позиций (уверен, что и сегодня найдется советская армейская сволочь, которая станет разъяснять стратегическую необходимость неожиданного, без боя, отката армии!) Даже Совет обороны города заседал в горкоме партии, не зная, что к нему уже подъезжают немецкие мотоциклисты…
Взволнованные долгим и напрасным ожиданием в областном центре, люди стали дозваниваться в Мариуполь. Отец всю жизнь повторял, если уж заговаривал об этом, фразу телефонистки: «Связи нет. В Мариуполе – немцы!» Колонну «Донтранса» срочно отправили. Казимиров не дал отчаянно упрашивавшему отцу машину для поездки в Мариуполь, да и не мог дать! Усадил его шофером в один из автобусов колонны…
Мне кажется, будто отец всю жизнь чувствовал себя виноватым за то, что
выжил, хоть никакой его вины во всем случившемся не было! В армейском медсанбате
мой отец, Соломон Даниилович Шнейдер, встретил коллегу-военврача, мою будущую
маму, Чкония Кето Герасимовну. После взятия Кенигсберга их армия была переброшена
на японский фронт. Я и родился в 1946 году в Порт-Артуре. В 1943-м, когда
Мариуполь был освобожден, отец с фронта писал домой, лелея надежду, что
родители его и сестра спаслись. Потом он списался с кем-то из соседей:
и отцу сообщили об их судьбе. В 1947-м родители получили отпуск. В Мариуполе
проведывать было некого, и они поехали в Грузию, к маминым родственникам.
Когда же в 1949 году родители были демобилизованы, несмотря на все мамины
уговоры, они вернулись в Мариуполь, на родину отца. По материнской линии
мне повезло: долгую жизнь прожила моя грузинская бабушка, живы мамины сестры,
многие родственники, мои многочисленные кузины! А деда – Геру Чкония –
я тоже не знал: расстреляли в 1937 году.
Точно помню: никаких специальных антисоветских разговоров в семье не вели. Родители не любили систему молчаливо, пожимали плечами, сталкиваясь с маразмом и догматизмом, были людьми законопослушными, старались не мешать нашему пионерско-комсомольскому бытию, исходя из того, что выбора предложить не могли.
Как сейчас вижу: милая наша воспитательница (детский сад завода металлоконструкций) Галина Платоновна плачет, кто-то из воспитательниц других групп с ужасом восклицает: «Будет война!» – и стоят они под яркой картиной: красивый, большой портретный Сталин, за спиной которого солнечные лучи разбегаются над тучными нивами. Оказывается, он умер и должно случиться что-то страшное. Потом нас вывели на прогулку. Стоял ветреный мартовский день. Из соседнего дома, окна которого выходили во двор детсада, радио разносило звуки как
ой-то скорбной музыки и обрывки речей. Человек распахнул окно на первом этаже, поставил на подоконник приемн
ик... Когда меня забирали вечером родители, Галина Платоновна (или заведующая, Лидия Евстафьевна) хвалила меня: другие дети замерзли, ушли «в группы», а Данечку никак не удавалось увести в помещение, стоял под окном и слушал передачу… Во какой хороший мальчик был! Но почему-то помню, как родители, позже, пересказывали это давнему другу моего деда и старшему другу отца, знаменитому мариупольскому детскому – а для нас с сестрой домашнему – врачу Якову Юлиановичу Залкинду! Меня удивляло, что родители посмеивались, а любимый мой дядя Яша и вовсе хохотал!
Но, повторяю, безоблачному моему пионерскому мировосприятию и комсомольской активности – какие-то походы, кружки, собрания, концерты и т. п. – никто в семье не мешал. Правда, когда появился в доме телевизор, во время всякого рода официальных передач, отец выключал его, и, словно бы шутя, повторял любимую фразу его бабки в адрес коммунистов: «А шайке газлонем!» Убей меня, я и сегодня не знаю, правильно ли это звучит, но отец, исчерпав этим весь свой идиш, уверял, что это означало: «Шайка бандитов!» Впрочем, он знал еще одно слово, которое чаще всего было обращено ко мне: «Шлимаззл!»
Первые свои стихи я написал в седьмом классе. Мне в руки попал сатирический
украинский журнал «Перець». С украинским – на школьном уровне – у меня
было неплохо. У нас был чудесный учитель, Григорий Прокопович! Затевал
украинские – литературный и драматический – кружки. Я учился в четырех
школах, помню многих учителей. По мне и сегодня: квалифицированный профи,
холодный и равнодушный к детям, – дерьмо, которое нужно напрочь гнать из
школы! Не знаю, хорошим ли профессионалом был Григорий Прокопович, но человек
– замечательный! Помнят ли нынешние защитники русского в Украине (да и
нынешним гонителям русского не вредно бы помнить и не брать с квасных шовинистов
пример!), что когда-то – мы учились в девятом классе – нам сообщили, что
желающие учащиеся могут отказаться от уроков украинского языка. Среди немногих,
не пожелавших отказаться, был и я. «Эксперимент» этот вскоре отменили.
А я рад, что позже, увлекшись литературой всерьез, мог – без перекладача
– читать Лесю или Игоря Богдана Антонича, а в новые времена – группу «Бу-Ба-Бу»
или прозу того же Андруховича! Григорию Прокоповичу и спасибо! Вот об этом
бы и порассуждать, но раз уж взялся вспоминать о поре своего приазовско-литературного
детства, сообщу, что, начитавшись «перечной» сатиры, выдал и сам некий
сатирический стишок на… украинском языке. Чого нема, того нема! По-моему,
текст этого «шедевра» не сохранился. Но сатирический – с политическим уклоном
– запал меня не покинул: сочинил еще какой-то антиимпериалистический памфлет!
Кстати – да простит меня читатель! – еще отклонюсь ради украиноязычной темы. Однажды, видимо, наслушавшись «смачнОго суржика» соседки тети Насти, я прочитал родителям стишок, которому перед предстоящим революционным утренником меня обучили в детсаду: «Я красноармеец молодой! У меня есть шапка со звездой, новая винтовка на ремне! Поскачу я ловко на коне!» – и тут же добавил, что могу это прочитать по-украински. Речь тети Насти убедила меня, что если все гласные поменять на «Ы» или «И», получится украинский язык: «Йы крысныармийиц мылыдый, у мыни йысть шыпкы сы звиздый!...» И так далее… Обрати внимание, дорогой читатель, какое чувство слова и смысла: «у» я все-таки оставил неизменным. В гостях у дяди Яши и его старшего брата, адвоката Павла Юлиановича Залкинда, меня еще целый год просили по нескольку раз за вечер читать стишок по-украински. Взрослые тряслись от не совсем понятного мне смеха, но я был рад своему успеху. Главное же, ради чего братья Залкинды неизменно просили меня повторить стишок, заключалось в следующем – по детсадовскому сценарию, прочитав четверостишие, я должен был воскликнуть: «Да здравствует Сталин!» В моем «украинском» варианте это звучало для двух, откровенно ненавидевших советскую власть, братьев восхитительно: «Ды здристыт Стылин!»
Я бы все это не вспоминал, если бы следующим стишком, который я через пару
дней спроворил, не было сочинение под названием «Мы – Комсомолия!» Именно
с большой буквы «Кэ»! Эти «мэ», «кэ» и «лэ» и стали моим первым литературным
мычанием, немедленно получившим одобрение «общественности». Дело в том,
что родители мои, годом раньше, с целью преодоления моей выдающейся лени
и равнодушия к учебе, предприняли попытку меня чем-либо увлечь, помимо
моего искреннего желания совмещать веселое шляние по кружкам и спортивным
секциям с многочасовым лежанием на тахте с книгой в руках! Со спортом я
давно покончил, а недавние попытки обрести форму привели к многочисленным
травмам. Зато лежание на диване или в кровати с книжкой в руках осталось
единственным любимым моим жизненным состоянием навсегда! Так вот, педагогическое
воздействие родителей заключалось в том, что они пригласили в гости знакомого
нештатного сотрудника городской газеты, обаявшего меня рассказами о замечательной
профессии журналиста. Не вспомню, чем он меня так увлек, но мне понравилось.
И теперь я, изредка преодолевая свою лень, радовал сограждан заметками
о школьно-пионерских мероприятиях. С шестого класса я познал вкус гонорара!
1 руб. 16 копеек за информацию о каком-то школьном событии! Круто! Замечу,
что это был педагогический прокол. Осознав, что выбор будущей профессии
состоялся, я оправдывал свою лень глубоким презрением к физике, химии,
алгебре и прочим подобным бесполезным предметам…
В редакции «Приазовского рабочего», где я уже числился надежным юнкором, идейную силу моего стихотворного произведения оценили и посоветовали зайти в городское ЛИТО. А в городской библиотеке готовили выпуск стенгазеты в связи с предстоящим литературным вечером. Нетленные мои строки попали в этот выпуск, я приобрел статус самого молодого поэта, и, спустя несколько дней, перед собравшимся на вечер народом декламировал: «Мы – Комсомолия!» Это был не только заголовок, это был рефрен, концовка каждого четверостишия… Рифм хватило! Видимо, я уже проявлял чудеса версификации… Не повезло тебе, дорогой читатель! Не сохранился шедевр! Нечем тебя порадовать, прости меня, безответственного…
Кто из меня эту комсомольскую дурь выбил?
А родное ЛИТО в лице одного из тогдашних руководителей. Долбанул он меня несколько
раз за мои попытки написать о чем-то ином, кроме комсомола, и отвадил.
Я пришел домой и объявил: «Вот стану писателем, будет потом врать, что он мой учитель!»
Клянусь – без всяких шуток! – сказано это было… в шутку!
Я понял, что стихи дело странное, что они мне, кроме неприятностей, ничего не приносят, и, вообще, я-то собираюсь быть журналистом… Иногда из меня пара четверостиший выплескивалась и позже, но я относился к стихам, как к случайной прихоти организма. Впрочем, если уж всерьез, я и сегодня к ним отношусь так же!
Забавно другое. Ни великим, ни знаменитым я не стал, но, скажу без всяких
комплексов, в этом деле профессиональное лицо обрел. Малость своей литературной
фигуры воспринимаю уже без всякого пер
еживания, тем более, что вижу, как
многим из тех, кто и несчетно издавался, и суетился, и даже некотору
ю известность
завоевал, по гамбургскому счету место в литературе не уготовано. А вот
как-то – дело было лет двадцать спустя – мама мне рассказала, что местный
поэт NB оказался пациентом в ее больнице и при встрече сказал: «Сын ваш
молодец! А я ведь его учитель!» И мы с мамой беззлобно посмеялись, вспомнив
мои на него детские обиды. И еще раз, став все же на старости лет членом
СП, приехал он как-то в дом творчества на Пицунду… и случайно оказался
свидетелем комплиментарного по отношению ко мне разговора двух уважаемых
литераторов. Не удержался, сообщил им, что он мой учитель, – от них же
об этом узнав, я только и улыбнулся в ответ.
Второе же мое пришествие в ЛИТО было вполне осознанным. Я снова ударился в сочинительство, но, кажется, стал относиться к своему стихописанию серьезней. Понятно, что совпало это с первыми любовями, но, увы, и с вдруг пришедшим осознанием своего полуеврейства, которое, оказывается, идеологическим сферам советской жизни не по нутру. Совпало и с некоторым взрослением и отрезвлением в отношении к журналистской профессии. Я вдруг понял, что стихи можно писать любые, а напечатают их или нет – дело второе. Но журналист, работающий в штате газеты, – существо подневольное… Журналистика как-то враз меня разочаровала. Нынче шоры с глаз, мне кажется, спали почти у всех. И что украинские идеологи поперед батька бежали, знает всякий!
Провинцию я люблю! Она в человеческом плане всегда чище и искренней, чем высокомерная и снобистская «столичность». А вот провинциализм ненавижу. Это воинствующее обывательское жлобство, тяга к сплетне, заменяющая интерес к жизни, клише и штамп вместо естественности и здравомыслия!..
Спасибо и маме. Я еще школьником-старшеклассником стал читать выписываемый ею журнал «Литературная Грузия», по тем временам – один из самых либеральных. Горизонты чуть-чуть расширились. Бывший руководитель ЛИТО, уже смешноватый моим старшим сотоварищам, мне и вовсе был неинтересен. Новый же настойчиво внушал: мы, как кулики, должны хвалить свое болото! Подразумевались те же «вечные темы»: герои сталеварения, мастера рыбной ловли и прочее… Словно сталевар и портовик – не люди, строитель не влюбляется, учитель не размышляет о жизни… От всего этого следовало бежать. Но не всем, кто в этой атмосфере задыхался, было куда бежать. Да и далеко не убежишь! Поэтому хорошо, если рядом оказывались живые, несмотря на обстоятельства, люди!
И тут мне очень важно не погрешить против истины. У тех, кто относит себя к литературным неформалам и андеграунду советской эпохи, опыт иной. В моих юношеских стихах советско-антисоветскости не было. Они были лиричны в своей основе – о качестве их литературном речи и нет! – в них присутствовала романтическая импрессионистичность, настроение, естественная для возраста юношеская грусть. Сочувствую иным молодым: начитаны, версификационно умелы, умны и – скушны! Именно – через «ша». Неформалы рано расстались с юношеским инфантилизмом, резче обозначили свое нежелание соответствовать официальным нормам, меньше оказались подвержены конформизму. Поэтому и с представителями официальной литературы разошлись почти напрочь. Если и сохранялось, то лишь ни к чему не обязывающее житейское общение.
Мне же было проще с улыбкой реагировать на моего «учителя». Я уехал в Тбилиси,
учился в университете, потом в Москве. В Литинституте моими настоящими
учителями были Лев Озеров, Фазиль Искандер, Анаида Беставашвили. Эти люди
учили не «стиху», а культуре и поведению в литературе, в жизни. Как и Александр
Цыбулевский, мой старший друг и наставник в Тбилиси. Так что «возня» в
ЛИТО со временем представлялась детской игрой.
Но я же о правде. Которая не зависит от времени и конъюнктуры. Поводом для написания этих
заметок стала недавняя встреча в Кёльне, где я теперь живу. Здесь же живет и Лёша Парщиков.
Из Вупперталя, в который он недавно переселился, подъехал и Володя Авцен.
А собрал нас приезд
из Израиля Лёвы Беринского. Этакий донецкий сбор на Рейне. Конечно, вспоминали молодость, Донецк.
И досталось же кое-кому из «официалов» в этих воспоминаниях!..
В середине шестидесятых местные власти затеяли областное совещание молодых литераторов. И на очередном заседании ЛИТО об этом было объявлено. Объяснили, каким должен быть объем рукописи, сказали, когда ее представить на обсуждение отборочной комиссии. И назвали имена тех, кто «высокой чести» участия на отборочном этапе удостоен. Хотя по условиям организаторов, как выяснилось потом, рукопись имел право присылать любой желающий. Иными словами, наше литошное начальство самочинно взяло на себя отбор на первой стадии.
Огорчен я был искренне. Все-таки мне уже доводилось слышать одобрительные отзывы на мои писания, когда в город наезжали московские или киевские поэты для рутинных – по линии бюро пропаганды – встреч с читателями и литобъединениями. Не думаю, что они высоко оценивали уровень стишков, скорее удивляла неожиданная тематика: вместо сталеваров в стишки забредал какой-то Кант – я и сейчас в нем мало что понимаю! – или художник Пиросмани.
Но – к делу. Поэтесса Надежда Синиченко, поддерживавшая меня и бывшая моим старшим – небось, было ей года двадцать три? – и добрым другом, взяла два десятка моих от руки записанных стихотворений и отправила их в Донецк Владимиру Демидову. Сопроводила рукопись припиской, мол, жрут пацана не по делу, все больше за стремление глядеть дальше родимого плетня и за пресловутый и проклятый пятый пункт. Кто мешал Владимиру Изотовичу не искать себе лишних проблем, не звонить в редакцию городской газеты, не требовать: привезите и этого на совещание. «Да у нас таких десятки!» – обиженно возразили ему. Сочувствовавшие мне свидетели разговора передали его в подробностях. Как и комментарий не в трубку: «Евреев нам не хватало!»
В итоге на совещание я попал, семинаром руководили Демидов и Толя Кравченко,
и очень меня поддержали, хотя в ту пору я уже никаких «комсомолий» не писал.
И чудесный Павло Шадур, редкое общение с которым благодарно вспоминаю,
на доброе слово скуп не был.
Наше конформистское существование в советской литературе оставляло лишь возможность
замараться в большей или меньшей степени. А теперь выясняется, что все – особенно некоторые
процветавшие шестидесятники! – были великими борцами с системой. И не стыдно ни перед Буковским,
ни перед Даниэлем, ни перед Бродским! Но и обгаживать все и вся в угоду новой «либеральной номенклатуре»
не будем!
В своей книге Майя Михайловна Плисецкая с благодарностью вспоминает генерала КГБ,
начальника – или как он там звался – пятого управления этого ведомства, контролировавшего
творческие союзы. Платит добром за оказанную ей в тяжелые минуты поддержку. Она не скрывает и
мнение Владимира Войновича, упрекнувшего Плисецкую, дескать, помочь балерине с мировым именем
нетр
удно, но сколько же
недоб
рого сделал этот человек! Что ж, наверно, прав Войнович. А все
равно Майя Михайловна заставила меня еще больше ее уважать!
Понятно, мы не о том «уровне» вспоминаем. Но иным, ныне бойким, хочется заметить: можно справедливо гордиться своим неучастием в той литературной жизни, однако же, во-первых, кого-то загнали в подполье дураки от комсомольской идеологии – сколько их, ставших полудиссидентами, потому что им не дали сделать карьеру! – а, во-вторых, качество текстов определяет время вне зависимости от идеологических догм. Не буду говорить о Тарковском или Самойлове, Кушнере или Чухонцеве, о многих других. Возьмем поколение помладше. И не удастся объявить имевших возможность публиковаться Татьяну Бек, Олесю Николаеву, Геннадия Русакова мелкими стихотворцами! И придется признать, что от всего московского андеграунда на крупные имена, вроде Кибирова с Гандлевским, потянули еще всего несколько человек!
Демидов, как и многие подобные ему, делавшие партийно-литературную карьеру,
бойко писал гладкие советские стихи, которые мог и не писать. Никто же
не заставлял! А я, устав от постоянных столкновений с антисемитизмом, сменил
отцовскую фамилию на материнскую. Гордиться тут нечем, но, забавно, с каким
пылом меня осуждали за это люди, у которых еврейство было, так сказать,
двусторонним. И вовсе весело становилось, когда гневались антисемиты, спрятался,
дескать, ловкий жид! Перед теми же, кто имел возможность поступить, как
поступил я, но не сделали этого, снимаю шапку и молча развожу руками. Уехав
в Грузию, оттуда в Литинститут, потом, работая консультантом в Союзе писателей
Грузии, а позже в СП СССР, или старшим редактором редакции поэзии народов
СССР – так длинно это называлось – в издательстве «Советский писатель»,
никак не зависел от областных литначальников и судить об их поведении в
целом права не имею. Но не могу и не хочу забыть, как вскоре после того
областного семинара приехали на встречу с нашим ЛИТО те же Шадур, Демидов,
Кравченко и как, после нашего чтения стихов «по кругу», кто-то из них упрекнул
несправедливых ко мне «литошных» руководителей – где же, мол, у вас «десятки
таких же»!
Не знаю, каким был в отношении других евреев или полуевреев Демидов, но тезис о том, что он скрывал свое еврейство по матери, мне кажется – аберрация во времени. В подаренной мне книжке Демидова была поэма об отце, погибшем под Сталинградом, о военном детстве автора, о людях, помогшим им с матерью-еврейкой избежать гибели.
Я уж точно не адвокат ни упомянутому генералу, ни каким-либо литчиновникам. Но и лишнего греха на душу не возьму. И если этот мой мелкий мемуар не помешает создать портрет времени, то ничего плохого не случится. А жесткость, или иногда жестокость, «победителей» тоже не осуждаю: от кого натерпелись, тем и воздают! Порой и миф творя. Да иной миф, если творит его художник, о времени скажет больше, чем протокол…
А дождь проходил, ветер менялся, нагонял из душной степи пыль, и нависали над улицами заводские дымы. «Копоть садится на выстиранное белье», выстиранное и мамой вывешенное во дворе для просушки, как писал я в своем стихотворении «Я еще помню…», где идет речь о городе, о времени, о памяти. Это, и некоторые другие стихотворения, я переношу из книги в книгу, так что, может, и попались они кому-то на глаза не только в моей книжке «Слободка. Марiуполь» – «i» с крапкою – дань и украинскому, и дореформенному русскому написанию! – но и в других изданиях. Правильно «воспитывали» в ЛИТО, должен кулик свое болото хвалить! Только – по душевному порыву, по той самой, уже упоминавшейся, прихоти организма, а не по комсомольскому призыву! Да и не болото надо вспоминать, а то, что было и осталось жизнью вопреки всякому болоту.
XI, 2003
Фото из архива Д.Чкония
ќћћ≈Ќ“ј–»»
≈сли ¬ы добавили коментарий, но он не отобразилс¤, то нажмите F5 (обновить станицу).