Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика.
Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея.
Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.
Ответ на предложение А.А.Кораблева поделиться воспоминаниями о молодых донецких поэтах 60-х годов – фактически отказ, но – благожелательный и исполненный готовности помочь иным образом. Сейчас, однако, спустя четыре года, Л.С.Беринский против публикации самого этого отказа не возражал.
Фото из архива Л.Беринского
Уважаемый Александр Александрович,
не будучи прозаиком, я изредка, на досуге, не то что сожалею об этом, но испытываю нечто, о чем Маяковский сказал, что, мол, чувствует себя в долгу перед вишнями Японии и т.д. Зуд назывательства, наиполнейшим образом удовлетворяемый якобы-воспроизведением реальности или грез, прошлого или сиюминутности, присущ человеку вообще, не напрасно же Творец, тогда еще ублажая Адама, позвал его дать имена всему сотворенному. Адам, вспомним, жил в те дни натуральным паразитом, на изобильном острове Бахрейн, никаких не зная забот, в том числе духовных.
Сам себе завидуя, рисую себе, как мы с Вами лежим на бережку, скажем, Донца, или пусть бы – но не купаясь! – ставка под больницей Калинина, куда спускали вместе с аш-два-с-понтом-О технологические отходы вендиспансера (по словам Валентина Ховенко, Феликса Вуля и Ильи Кейтельгиссера – студентов-медиков с конца 50-х): я – в стариковских трусах, Вы – не в чем мать Вас родила и с рекордером на песочке или камнях, или на замызганных бетонных плитах, если мы все же с Вами на ставке №2, и я Вам повествую. А на ставке уже неномерном, за Шахтостроителем, сказал бы уж обязательно: а вот тут, вот-вот туточки, мы с Димой Надеждиным и Карасем пошли, за недобром, докупить, я весь в красных плавочках, а Ховенко и жена моя (уже тогда и до сих пор), значит позже 65-го, остались сторожить вещи, и они там уснули, нет-нет, что Вы, врозь! И когда мы вернулись и, уже с горя, лишившись рубашек, штанов, туфель, часов, но счастливые, что их не убили, допили и пошли, кто чем прикрываясь, по домам, Карась (ныне – профессор Донецкого университета) что-то истошно орал нам вдогонку из ставка из того, куда его, дурака, понесло, и только дней пять спустя я узнал, о чем тот ор шел: дно усеяно было битым вдрызг бутыльем, и до сих пор карасиные ноги, я думаю, хранят еще резаные, рваные и колотые следы молодых наших лет.
Но Вы живете в краю миллиона роз, еще, впрочем, до роз воспетом поэтом
В.Шутовым и гордившимся (по незнанию who is who) Б.Горбатовым, а я – выброс
сверкавшей, как протуберанец, нац- и культ-политики СССР, никому, как Вы
пишете (да нет, какие обиды?), неизвестный, кроме, даю информацию, старомодной
Московщины, «русской», идишской и ивритской Израильщины, Европы и США,
- обитаю, Адаму тому и не снилось, вольным «гоем», изгоем, ашкеназом-безродным
в еврейской моей медине, среди пальм и кактусов, и серо-зеленых хамелеонов
под самым окошком, глубоко, что называется, в Акке. Пальм – работал в 50-е
годы в «Комсомольце Донбасса» и первый, после прежних моих публикаций в
Кишиневе, откель я и прибыл в край плавок, проходок и передовых забоев,
напечатал мои стихи (про любовь) в этом воспетом Олегом Бузулуком органе.
Олег, поэт-вальцовщик с макеевского металлургического, прославил – не Аркадия
Пальма, еврея и ‘нтелихента, а орган его – такой бросив клич:
У ЮНКОРОВ – НЕРОБКИЙ НОРОВ!
а в меня тыкал грубой прокатки пальцем и спрашивал: «Ну шо это – хрудь? И чехо ты только живешь?» И лишь раз, уже в Литинституте, куда и я потом подался, в тяжелом унынье спросил: «Слушай, а про такую ты слышал, Мария Рылка?» Ну, я отвечал, что Мария – мужик.
Чтобы понять химсостав литсреды и среды обитания угольного сего бассейна, следует, роясь во вчерашнем окаменевшем, прочесть Толика Гаврилова, хоть он и жил в Жданове и поколением позже, а также прекрасную «Угольную элегию» и еще несколько стихотворений Леши Парщикова, оканчивавшего школу в Донецке.
Вы уже поняли, уважаемый Александр Александрович, что начни я для Вас вспоминать
на бумаге, которая, в отличие от кассеты на бережку, до утра и до декабря,
и до смертной тоски не кончается, бо конца этому быть не может, – то дойдет
аж до Гены Щурова, друга по любви к Луговскому и учебе целых два долгих
в юности года за одним столом в Сталинском техникуме подготовки культпросветработников
(1957-1959), а позже – отступника и зануду с его кефиром, какими-то лайковыми
сапогами и компрометирующим другого, великого поэта, отчеством – Леонидович.
К слову, звали его, великого, Аврум-Лейб, о чем русский народ, слава Богу,
и не догадывается.
V. Hovenko and L. Berinski.
Stalino, 1959
Elena Judkovskaja and Lev Berinski.
Donezk, 1962
From the left: L. Berinski, G. Shtshurov,
V. Lavrov. Donezk, 1958
From the left: N. Salkov, L. Berinski,
A. Bron. Stalino, 1960
И – до Славы Касьянова, написавшего нежный по тем временам стишок «Аэлита»
и вполне одобрявшего первую мою любовь Ляльку Багрецову, под персидской
сиренью в тесном дворике в престижнейшем центре шахтного поселка Гладковка
(1956), а сразу за ним, в этой дивной стайке не феллиниевских ли юнцов
– Валерий Яйленко, худосочный грек с уклоном в историю, естественно, в
древнюю, и термин, придуманный им или вычитанный: «этюд мгновения» – это
про бессюжетный стишок его «Слепой старик играл на чиатуре» (? – названия
грузинской той домры не помню), иногда нам втроем позволялось остаться
на ночь в «КД» и попользоваться машинкой – ах, кому из ныне сочинительствующих
это счастье доступно: самому напечатать твоей же рукою написанное!
Это больше, ей-бо, чем стишок твой в газете, а я к той поре был уже ветераном,
первый раз пропечатался еще в 53-м, при живом еще «Ивосемь Ивосемьдесяте»
(так Лялька, по рассказам мамы ее, называла в малом детстве вождя). Иногда
с нами там
оставался и Витя Лавров, человек прозаический, но потом он от
прозы перебросился в журналистику да и как-то раз не ушел с нами утром,
а остался в редакции и сколько-то лет там проработал.
Был он и на проводах
Толика Пчелкина1 в армию, где-то, по-моему, до конца 10-м трамваем (Путиловка?),
и в
ту ночь я впервые услышал слово и надолго отравлен был его содержанием
- «самогон». Толик стихи писал, а позднее – мне письма в Молдавию, куда
я порой удирал к дорогим на всю жизнь, как потом оказалось, друзьям по
кишиневскому детству, и первый и самый любимый, и живой, ах, поныне – Валера
Гажа, в те и чуть позже годы – известный (на всю Бессарабию!) поэт, студент-вгиковец,
сценарист авангардно-(тогда)-скандального фильма «Человек идет за солнцем»,
а после и до сих пор – кинорежиссер Валерий Гажиу, любимейший друг мой
на этой планете с самого 1952. Успел Ляльку не очень одобрить и Валик Ховенко2,
в 59-м, и Дима Надеждин, в 61-м, когда я, вернувшись в Донецк из Молдавии,
где я долгий год набирался «эстетства» на румынском и русском от Лорки,
Аполлинера и Баковии, свысока познакомился с ним. Потом мы с переменным
напряжением нервов, но искренне дружили до самого 74-го, вплоть до отъезда
его в эмиграцию. Дима был старше намного, писал стихи от доброты сердечной
и от общей, будучи кандидатом наук по химии по металлам, врожденной лиричности,
– таких в пору моего послевоенного детства на хулиганской молдавско-еврейско-болгарско-цыганской
окраине называли этимологически неидентифицированным словом «пиздострадалец».
Я петушился, потешался над его эрудированностью, он – с еще большим триумфом
- над плебейской неотесанностью моей, помогите его разыскать в той Канаде...
Лена Лаврентьева. Лена Юдковская, трагично влюбившаяся в меня и бежавшая
– написав стихотворение «Охота на льва» – обновлять, по зову времени, Сибирь.
Позже она написала «О, мадемуазель Снежина» и другие интересной хрупкости
стихи, живет (если еще) в какой-то, не помню, скандинавской столице. Совсем
юный Сережа Боенко, крупнейший впоследствии спец во всем вашем бассейне
по носам – в аспекте путейно-дыхательном, а не национальном. Он мне очень
нравился, потому что ему очень нравился Андрей Вознесенский. Об Андрее
Вознесенском я прочел реферат в 62-м, в СП, на улице, кажется, Крупской,
и почти литературоведчески сравнивал его с Артюром Рембо, чем, пожалуй,
вовсе дискредитировал в глазах русских и почему-то еще больше – украинских
донбасских письменников, с отвращением воспринимавших всякое не то что
чужеземное, поди шпиона или еврея, имя, но и – Тычины.
Молодые украинские ребята держались обособленно, русские – так же. Враждебности или пренебрежения не было – просто не было общности ни творческих ориентиров, ни шкалы оценок того, что ими и нами писалось, причем разъем проходил не по национальной принадлежности, а по языку: скажем, украинец, писавший на русском, был «наш».
Скромность или гордыня не позволяет объяснять, почему получилось, что безусловно
и вне сравнений с ними самый «настоящий» из них Василь Стус близко со мной
сошелся, или я с ним, вот вам скромнейший, хоть и тоже значимый мотив:
оба мы были не донбасские, занесенные ветром… Говоря честно, я даже не
знаю, много ли, сколько много или сколько мало, или ничего уже больше после
предисловьица к моим переводам в «Дружбе народов» было б мне еще рассказать
о нашей – в самом деле сердечной, в самом деле исполненной уважения, без
там почти общепринятого панибратства и забулдыжья, но и без напыщенности
и котурно-костыльного «Вы» – дружбе. Странно, пока пишу, услышал – так
явственно – его голос, размеренную неразличимость слов, голос его всегда
немного «гудел», низко и тихо, слушать его, чтобы слышать и понимать, приходилось
внимательно. Помню, что где-то есть у меня листок с написанным в ту зиму
посвященным ему стихотворением «Под Марьинкой в снегах…» – с отголосками
наших бесед о Махно, о тогда еще неизвестном в провинции Иване Дзюбе, об
искоренительной русификации народов империи. До разговоров о советской
власти не доходило – само по себе это нас не интересовало. Даже Хрущев
в Манеже не обратил нас к своей теме, однако шел уже 63-й… Я бы вспомнил
о Викторе Соколове, Василю сказавшем «с трибуны» гнуснейшие, но, увы, пророческие
слова про то, как он кончит жизнь свою… О старике Клочче, поджидавшем меня
у выхода из уборной, чтобы шепнуть несколько ободряющих слов, «плюнь ты
на них, ты талант… И скажи Василю…» Василю я говорил, но не из страха за
него, а из общего неприятия ангажированности в поэзии – пусть бы и ради
великой идеи. В то время еще он не очень оспоривал «мою» позицию, скорей
почти жаловался на «а что же делать, надо же, чтобы кто-то вслух сказал…»
Судьба вывела его в борцы, а он был – глубокий лирик.
Лет 10 назад еще жил в Брянске Александр Брон, в 59-м он вернулся (с подаренной
зэками самодельной инкрустированной мандолиной – за стихи о них!) из мест
отдаленных (приписали участие в драке) в родной Харцызск, где мы со Щуровым
проходили практику по советской культпросветработе. Брон был самый веселый,
легкий, от природы артистичный, не замученный ношением на себе «большого
предназначения», он рифмовал «пилотку» и «политику» – и очень этим гордился.
Он написал «развратное» стихотворение, в котором были такие строки: «Никому
не скажешь, даже маме / то, что я сегодня попрошу».
Friend of young-poets Juri Dubinski.
Donezk, 1962
У него были сложности с восстановлением в комсомол. Ближе, чем с другими, был он со мной. Вообще, все дружили как бы через меня. Кроме двух Лен и Марка Вейцмана, которого я, вместе с его назидательно-тяжеловесными стихами (он и был учителем и штангистом) недолюбливал и откровенно смеялся над ним. Но человек он – как показали десятилетия – мастеровой и порядочный. Какие-то помню имена и даже физиономии «молодых литераторов», упорно посещавших то литобъединение при «КД», то – позже – клуб при СП: сверкавший металлическими зубами (имени не помню) Буденный, какой-то Эдик-красавчик. Зато был мне люб Борис Карагодин – открытый парень, таксист, не знавший школьных основ русской грамматики. Про них, возможно, помнят журналистка Чайковская и Элла Зельдина. (Зельдина вообще «слишком много знает», ее родственник был ведущим преподавателем литературы в университете, м.б. завкафедрой, и знавался с писателями. Фамилия его была Рихтер, мы виделись с ним несколько раз, но и до этого уже он каким-то образом читал что-то из мною писавшегося.) Может быть, жив еще где-то Марк Хабинский – слабый стихотворец, первый, кажется, из донбасских нечленов СП напечатавшийся в «Юности» (стихотворение «Домна»), он был лет на 10 старше, руководил объединением до, примерно, 59-го, когда сменил его вернувшийся после Литинститута циничный и злой Иван Мельниченко, уже к тому времени опубликовавший в «Октябре» свой поганый «роман»-донос «Чего же ты хочеш
ь?». Подписывая мне («Светись!» - гласила дарственная) свою первую книжечку стихов («Вес
енний гром», помнится), он мне как мэтр советовал и назидал: «Понимаешь, ты не то говно пишешь, что нам надо»...
На этом эпизоде и кончается моя принадлежность к литобъединению при «КД».
Изредка наезжал Николай Анциферов, помню, как однажды мы с ним читали на
местном телевидении, он был пьян, он был уже москвич и знаменитость: незадолго
до того его «открыл» Николай Асеев, а «крылатые» его строки были – не в
пример вальцовщику – вполне человечны: «Я работаю как вельможа, я работаю
только лежа» – это про шахтеров. Во всю эту среду я, больше от безысходности,
вошел в начале 56-го, оканчивая школу, отношение ко мне было разное – «молодые»
признавали мой авторитет (что мне и тогда уже вовсе не льстило), члены
СП и местные классики – формально не принимали меня, а потихоньку искали
встреч и разговоров со мной. После истории с Пастернаком Владимир Труханов
интимно сидел со мной и голосом, прорывающимся из шепота, наизусть читал
– от начала до конца – «Приходил по ночам... Парой крыл намечал...».
Иногда я бывал и на домашних их сходках, помню, к примеру, у лишенного обеих ног прозаика Пронина – тот меня тоже уважал, но кончилось скандальчиком, когда мне приелась их антикитайская державная тема, «почему-то» с примесью, как – это я понял позже – всегда, историко-философского изящного антисемитизма. Пронин дал мне впервые прочитать прозу Пастернака – четыре повести издания 30-х годов. Бежав из Донбасса весной 63-го, я увез эту книжечку, чтобы перечитать и потом выслать Пронину, но в Смоленске, где я осел года на два (но женился на все уже скоро 40) я стал просвещать местных молодых, дал книжку, вместе со стихами Хикмета, Павлу Ульяшову (в дальнейшем – московский «публицист»-антисемит, снявший с себя личину поэта), и тот не вернул.
Году в 57-м объединением короткое время руководил Иосиф Курлат. Я ненадолго вздохнул, хотя «пробить» мои «опять любовные» стихи и он не сумел. Однако горячо принимал их и не подзуживал (как совсем было спятивший от московской публикации Хабинский) писать про домны и плавки (миллион роз еще не снился тогда градоначальникам).
Об откровенных подлецах вроде Ивана Подкорытова3 или критика Волошки, о явных гебешниках вроде «детского писателя» Юрия (фамилии не помню) – что вспоминать.
Где-то на оставшейся под Святогорском и до сих пор еще е г о даче хранятся
у Юры Дубинского (живет в г. Ашдоде, Израиль) старые магнитофонные бобины
с начитанными «нашими» поэтами стихами. Вряд ли есть там и Стус, выпивок
и компаний Стус не любил, или не подобрал себе, при том что в промерзшем
кафе на Университетской нам с ним, бывало, когда лень плестись было ко
мне на 18-ю, открывали бутылку шампанского с обязательным по профилю заведения
мороженым. Иногда я бывал там и с Валиком Ховенко, учившимся прозе, по
моде, у Хемингуэйя, но не помню, чтоб мы там оказались втроем, не с Хемингуэйем
– со Стусом. Моя «референтная группа» вообще понять не могла, чего это
я повадился все с Василем и о чем-то нам и говорить с ним. Я отвечал –
о Пастернаке. Без конца – о Шевченке (Василь склонял, не как русские).
О Лесе Украинке. В Москве, где застряла, по-видимому уже навсегда, моя
скромная библиотека, есть и томик Леси, подаренный, я думаю, Василем –
кто бы еще и по какому бы поводу мог мне подарить эту книжку?
Lev Berinski. Voznesensky-Lecture.
D-k, Writer-Union, begining 1963
Если жив Иосиф Курлат4, он может Вам пересказать, что он рассказывал мне
в Пицунде году в 86-м о дальнейшей жизни Стуса в Донбассе, после моего
бегства оттуда (из-за пасквиля Волошко в «Радяньской Донеччине» весной
63-го). В Израиле живет все еще мало-(мне)-интересный Марк Вейцман, думаю,
он бы много Вам мог написать – с три короба! Да и сама Лена Лаврентьева,
одно по-женски замечательное стихотворение которой я еще помню, может быть,
целиком – «Нет, я в спасение не верю...» К сожалению, другие ее стихи,
спустя уже годы, оттеснили ее за горизонт моего поэтического и человеческого
интереса к ней: «Я – русская, глаза мои...», а дальше что-то про русские
плечи и русские волосы и т.д. Ведь не дал же бы мне Дементий Лебедушкин
через ту же ей «Юность» ответить: «Еврей я, а глаза мои...», а дальше про
телесную особенность, еще более меня отличающую как еврея, нежели ее –
как русскую - волосы, что-нибудь вроде «И плоть моя обрезанная, крайняя...»
Обрезан я, Александр Александрович, был всегда, с восьмого моего дня, как
родившийся до войны в королевстве Румыния подданным его величества Карола
Второго из династии Гогенцоллернов, а в возрасте года и двух месяцев, рассказывает
мама, любил принародно исполнять, забравшись на стул, румынский гимн, и
быть бы мне, чувствую, придворным поэтом – коли б не будущий тесть мой
коммунист Петр Антипов, перемахнувший в 40-м речку Днестр на танке и заготовивший
мужа для дочери своей, которой еще предстояло родиться через пять лет в
заметенном снегом Архангельске. Так что привет Вам из, щадяще говоря, солнечного
Израиля, будете по святым делам – дайте знать, а найти меня просто, я теперь
в Тель-Авиве председателем уникальнейшего СП состою5, то-то Гене Щурову
нос утер! Он-то, было, областным заведовал, а я – на весь мир единственным
таким, идишским. И побольше, выходит, егойного Сталинский техникум подготовки
культпросветработников под директорством В.Камшилова, в юности служившего
«мальчиком» у Шаляпина, прославил.
P. S.
Это – просто письмо, не для публикации – ни целиком, ни фрагментарно. Письмо про то, что я в обозримом будущем не могу и не хочу заниматься ничем мемуарным, мемориальным. Могу только «навести» Вас на нескольких человек, что частично уже и сделал для Вас, спасибо-пожалуйста...
(А.А.Кораблеву, 20.VI.1999)
1 Анатолий Александрович Пчелкин (1939-2002) – поэт, журналист. 2 Валентин Ховенко (1941-2003) кинорежиссер, сценарист и детский писатель, ближайший многолетний друг автора. 3 Работник «КД», а к 1963-му году – партийный чиновник. 4 Иосиф Борисович Курлат умер в 2000 году. 5
С 1998 по 2001.
КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).