Интеллектуально-художественный журнал 'Дикое поле. Донецкий проект' ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"

Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.

Сегодня воскресенье, 30 марта, 2025 год

Жизнь прожить - не поле перейти
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала

ПОЛЕ
Выпуски журнала
Литературный каталог
Заметки современника
Референдум
Библиотека
Поле

ПОИСКИ
Быстрый поиск

Расширенный поиск
Структура
Авторы
Герои
География
Поиски

НАХОДКИ
Авторы проекта
Кто рядом
Афиша
Яндекс цитирования



   
« » 4, 2003 - ГОРОД ВРЕМЯ

Беринский Лев
Израиль
АККО

Не будучи прозаиком…

В кёльнском кафе

Ответ на предложение А.А.Кораблева поделиться воспоминаниями о молодых донецких поэтах 60-х годов – фактически отказ, но – благожелательный и исполненный готовности помочь иным образом. Сейчас, однако, спустя четыре года, Л.С.Беринский против публикации самого этого отказа не возражал.

Фото из архива Л.Беринского


    Уважаемый Александр Александрович,
не будучи прозаиком, я изредка, на досуге, не то что сожалею об этом, но испытываю нечто, о чем Маяковский сказал, что, мол, чувствует себя в долгу перед вишнями Японии и т.д. Зуд назывательства, наиполнейшим образом удовлетворяемый якобы-воспроизведением реальности или грез, прошлого или сиюминутности, присущ человеку вообще, не напрасно же Творец, тогда еще ублажая Адама, позвал его дать имена всему сотворенному. Адам, вспомним, жил в те дни натуральным паразитом, на изобильном острове Бахрейн, никаких не зная забот, в том числе духовных.
    Сам себе завидуя, рисую себе, как мы с Вами лежим на бережку, скажем, Донца, или пусть бы – но не купаясь! – ставка под больницей Калинина, куда спускали вместе с аш-два-с-понтом-О технологические отходы вендиспансера (по словам Валентина Ховенко, Феликса Вуля и Ильи Кейтельгиссера – студентов-медиков с конца 50-х): я – в стариковских трусах, Вы – не в чем мать Вас родила и с рекордером на песочке или камнях, или на замызганных бетонных плитах, если мы все же с Вами на ставке №2, и я Вам повествую. А на ставке уже неномерном, за Шахтостроителем, сказал бы уж обязательно: а вот тут, вот-вот туточки, мы с Димой Надеждиным и Карасем пошли, за недобром, докупить, я весь в красных плавочках, а Ховенко и жена моя (уже тогда и до сих пор), значит позже 65-го, остались сторожить вещи, и они там уснули, нет-нет, что Вы, врозь! И когда мы вернулись и, уже с горя, лишившись рубашек, штанов, туфель, часов, но счастливые, что их не убили, допили и пошли, кто чем прикрываясь, по домам, Карась (ныне – профессор Донецкого университета) что-то истошно орал нам вдогонку из ставка из того, куда его, дурака, понесло, и только дней пять спустя я узнал, о чем тот ор шел: дно усеяно было битым вдрызг бутыльем, и до сих пор карасиные ноги, я думаю, хранят еще резаные, рваные и колотые следы молодых наших лет.

    Но Вы живете в краю миллиона роз, еще, впрочем, до роз воспетом поэтом В.Шутовым и гордившимся (по незнанию who is who) Б.Горбатовым, а я – выброс сверкавшей, как протуберанец, нац- и культ-политики СССР, никому, как Вы пишете (да нет, какие обиды?), неизвестный, кроме, даю информацию, старомодной Московщины, «русской», идишской и ивритской Израильщины, Европы и США, - обитаю, Адаму тому и не снилось, вольным «гоем», изгоем, ашкеназом-безродным в еврейской моей медине, среди пальм и кактусов, и серо-зеленых хамелеонов под самым окошком, глубоко, что называется, в Акке. Пальм – работал в 50-е годы в «Комсомольце Донбасса» и первый, после прежних моих публикаций в Кишиневе, откель я и прибыл в край плавок, проходок и передовых забоев, напечатал мои стихи (про любовь) в этом воспетом Олегом Бузулуком органе. Олег, поэт-вальцовщик с макеевского металлургического, прославил – не Аркадия Пальма, еврея и ‘нтелихента, а орган его – такой бросив клич:

    У ЮНКОРОВ – НЕРОБКИЙ НОРОВ!

а в меня тыкал грубой прокатки пальцем и спрашивал: «Ну шо это – хрудь? И чехо ты только живешь?» И лишь раз, уже в Литинституте, куда и я потом подался, в тяжелом унынье спросил: «Слушай, а про такую ты слышал, Мария Рылка?» Ну, я отвечал, что Мария – мужик.
    Чтобы понять химсостав литсреды и среды обитания угольного сего бассейна, следует, роясь во вчерашнем окаменевшем, прочесть Толика Гаврилова, хоть он и жил в Жданове и поколением позже, а также прекрасную «Угольную элегию» и еще несколько стихотворений Леши Парщикова, оканчивавшего школу в Донецке.
Вы уже поняли, уважаемый Александр Александрович, что начни я для Вас вспоминать на бумаге, которая, в отличие от кассеты на бережку, до утра и до декабря, и до смертной тоски не кончается, бо конца этому быть не может, – то дойдет аж до Гены Щурова, друга по любви к Луговскому и учебе целых два долгих в юности года за одним столом в Сталинском техникуме подготовки культпросветработников (1957-1959), а позже – отступника и зануду с его кефиром, какими-то лайковыми сапогами и компрометирующим другого, великого поэта, отчеством – Леонидович. К слову, звали его, великого, Аврум-Лейб, о чем русский народ, слава Богу, и не догадывается.



V. Hovenko and L. Berinski.
Stalino, 1959



Elena Judkovskaja and Lev Berinski.
Donezk, 1962



From the left: L. Berinski, G. Shtshurov,
V. Lavrov. Donezk, 1958



From the left: N. Salkov, L. Berinski,
A. Bron. Stalino, 1960


    И – до Славы Касьянова, написавшего нежный по тем временам стишок «Аэлита» и вполне одобрявшего первую мою любовь Ляльку Багрецову, под персидской сиренью в тесном дворике в престижнейшем центре шахтного поселка Гладковка (1956), а сразу за ним, в этой дивной стайке не феллиниевских ли юнцов – Валерий Яйленко, худосочный грек с уклоном в историю, естественно, в древнюю, и термин, придуманный им или вычитанный: «этюд мгновения» – это про бессюжетный стишок его «Слепой старик играл на чиатуре» (? – названия грузинской той домры не помню), иногда нам втроем позволялось остаться на ночь в «КД» и попользоваться машинкой – ах, кому из ныне сочинительствующих это счастье доступно: самому напечатать твоей же рукою написанное! Это больше, ей-бо, чем стишок твой в газете, а я к той поре был уже ветераном, первый раз пропечатался еще в 53-м, при живом еще «Ивосемь Ивосемьдесяте» (так Лялька, по рассказам мамы ее, называла в малом детстве вождя). Иногда с нами там

оставался и Витя Лавров, человек прозаический, но потом он от прозы перебросился в журналистику да и как-то раз не ушел с нами утром, а остался в редакции и сколько-то лет там проработал. Был он и на проводах Толика Пчелкина1 в армию, где-то, по-моему, до конца 10-м трамваем (Путиловка?), и в ту ночь я впервые услышал слово и надолго отравлен был его содержанием - «самогон». Толик стихи писал, а позднее – мне письма в Молдавию, куда я порой удирал к дорогим на всю жизнь, как потом оказалось, друзьям по кишиневскому детству, и первый и самый любимый, и живой, ах, поныне – Валера Гажа, в те и чуть позже годы – известный (на всю Бессарабию!) поэт, студент-вгиковец, сценарист авангардно-(тогда)-скандального фильма «Человек идет за солнцем», а после и до сих пор – кинорежиссер Валерий Гажиу, любимейший друг мой на этой планете с самого 1952. Успел Ляльку не очень одобрить и Валик Ховенко2, в 59-м, и Дима Надеждин, в 61-м, когда я, вернувшись в Донецк из Молдавии, где я долгий год набирался «эстетства» на румынском и русском от Лорки, Аполлинера и Баковии, свысока познакомился с ним. Потом мы с переменным напряжением нервов, но искренне дружили до самого 74-го, вплоть до отъезда его в эмиграцию. Дима был старше намного, писал стихи от доброты сердечной и от общей, будучи кандидатом наук по химии по металлам, врожденной лиричности, – таких в пору моего послевоенного детства на хулиганской молдавско-еврейско-болгарско-цыганской окраине называли этимологически неидентифицированным словом «пиздострадалец». Я петушился, потешался над его эрудированностью, он – с еще большим триумфом - над плебейской неотесанностью моей, помогите его разыскать в той Канаде... Лена Лаврентьева. Лена Юдковская, трагично влюбившаяся в меня и бежавшая – написав стихотворение «Охота на льва» – обновлять, по зову времени, Сибирь. Позже она написала «О, мадемуазель Снежина» и другие интересной хрупкости стихи, живет (если еще) в какой-то, не помню, скандинавской столице. Совсем юный Сережа Боенко, крупнейший впоследствии спец во всем вашем бассейне по носам – в аспекте путейно-дыхательном, а не национальном. Он мне очень нравился, потому что ему очень нравился Андрей Вознесенский. Об Андрее Вознесенском я прочел реферат в 62-м, в СП, на улице, кажется, Крупской, и почти литературоведчески сравнивал его с Артюром Рембо, чем, пожалуй, вовсе дискредитировал в глазах русских и почему-то еще больше – украинских донбасских письменников, с отвращением воспринимавших всякое не то что чужеземное, поди шпиона или еврея, имя, но и – Тычины.
    Молодые украинские ребята держались обособленно, русские – так же. Враждебности или пренебрежения не было – просто не было общности ни творческих ориентиров, ни шкалы оценок того, что ими и нами писалось, причем разъем проходил не по национальной принадлежности, а по языку: скажем, украинец, писавший на русском, был «наш».

    Скромность или гордыня не позволяет объяснять, почему получилось, что безусловно и вне сравнений с ними самый «настоящий» из них Василь Стус близко со мной сошелся, или я с ним, вот вам скромнейший, хоть и тоже значимый мотив: оба мы были не донбасские, занесенные ветром… Говоря честно, я даже не знаю, много ли, сколько много или сколько мало, или ничего уже больше после предисловьица к моим переводам в «Дружбе народов» было б мне еще рассказать о нашей – в самом деле сердечной, в самом деле исполненной уважения, без там почти общепринятого панибратства и забулдыжья, но и без напыщенности и котурно-костыльного «Вы» – дружбе. Странно, пока пишу, услышал – так явственно – его голос, размеренную неразличимость слов, голос его всегда немного «гудел», низко и тихо, слушать его, чтобы слышать и понимать, приходилось внимательно. Помню, что где-то есть у меня листок с написанным в ту зиму посвященным ему стихотворением «Под Марьинкой в снегах…» – с отголосками наших бесед о Махно, о тогда еще неизвестном в провинции Иване Дзюбе, об искоренительной русификации народов империи. До разговоров о советской власти не доходило – само по себе это нас не интересовало. Даже Хрущев в Манеже не обратил нас к своей теме, однако шел уже 63-й… Я бы вспомнил о Викторе Соколове, Василю сказавшем «с трибуны» гнуснейшие, но, увы, пророческие слова про то, как он кончит жизнь свою… О старике Клочче, поджидавшем меня у выхода из уборной, чтобы шепнуть несколько ободряющих слов, «плюнь ты на них, ты талант… И скажи Василю…» Василю я говорил, но не из страха за него, а из общего неприятия ангажированности в поэзии – пусть бы и ради великой идеи. В то время еще он не очень оспоривал «мою» позицию, скорей почти жаловался на «а что же делать, надо же, чтобы кто-то вслух сказал…»

    Судьба вывела его в борцы, а он был – глубокий лирик.
Лет 10 назад еще жил в Брянске Александр Брон, в 59-м он вернулся (с подаренной зэками самодельной инкрустированной мандолиной – за стихи о них!) из мест отдаленных (приписали участие в драке) в родной Харцызск, где мы со Щуровым проходили практику по советской культпросветработе. Брон был самый веселый, легкий, от природы артистичный, не замученный ношением на себе «большого предназначения», он рифмовал «пилотку» и «политику» – и очень этим гордился. Он написал «развратное» стихотворение, в котором были такие строки: «Никому не скажешь, даже маме / то, что я сегодня попрошу».



Friend of young-poets Juri Dubinski. Donezk, 1962

    У него были сложности с восстановлением в комсомол. Ближе, чем с другими, был он со мной. Вообще, все дружили как бы через меня. Кроме двух Лен и Марка Вейцмана, которого я, вместе с его назидательно-тяжеловесными стихами (он и был учителем и штангистом) недолюбливал и откровенно смеялся над ним. Но человек он – как показали десятилетия – мастеровой и порядочный. Какие-то помню имена и даже физиономии «молодых литераторов», упорно посещавших то литобъединение при «КД», то – позже – клуб при СП: сверкавший металлическими зубами (имени не помню) Буденный, какой-то Эдик-красавчик. Зато был мне люб Борис Карагодин – открытый парень, таксист, не знавший школьных основ русской грамматики. Про них, возможно, помнят журналистка Чайковская и Элла Зельдина. (Зельдина вообще «слишком много знает», ее родственник был ведущим преподавателем литературы в университете, м.б. завкафедрой, и знавался с писателями. Фамилия его была Рихтер, мы виделись с ним несколько раз, но и до этого уже он каким-то образом читал что-то из мною писавшегося.) Может быть, жив еще где-то Марк Хабинский – слабый стихотворец, первый, кажется, из донбасских нечленов СП напечатавшийся в «Юности» (стихотворение «Домна»), он был лет на 10 старше, руководил объединением до, примерно, 59-го, когда сменил его вернувшийся после Литинститута циничный и злой Иван Мельниченко, уже к тому времени опубликовавший в «Октябре» свой поганый «роман»-донос «Чего же ты хочеш ь?». Подписывая мне («Светись!» - гласила дарственная) свою первую книжечку стихов («Вес енний гром», помнится), он мне как мэтр советовал и назидал: «Понимаешь, ты не то говно пишешь, что нам надо»...

    На этом эпизоде и кончается моя принадлежность к литобъединению при «КД».
    Изредка наезжал Николай Анциферов, помню, как однажды мы с ним читали на местном телевидении, он был пьян, он был уже москвич и знаменитость: незадолго до того его «открыл» Николай Асеев, а «крылатые» его строки были – не в пример вальцовщику – вполне человечны: «Я работаю как вельможа, я работаю только лежа» – это про шахтеров. Во всю эту среду я, больше от безысходности, вошел в начале 56-го, оканчивая школу, отношение ко мне было разное – «молодые» признавали мой авторитет (что мне и тогда уже вовсе не льстило), члены СП и местные классики – формально не принимали меня, а потихоньку искали встреч и разговоров со мной. После истории с Пастернаком Владимир Труханов интимно сидел со мной и голосом, прорывающимся из шепота, наизусть читал – от начала до конца – «Приходил по ночам... Парой крыл намечал...».
    Иногда я бывал и на домашних их сходках, помню, к примеру, у лишенного обеих ног прозаика Пронина – тот меня тоже уважал, но кончилось скандальчиком, когда мне приелась их антикитайская державная тема, «почему-то» с примесью, как – это я понял позже – всегда, историко-философского изящного антисемитизма. Пронин дал мне впервые прочитать прозу Пастернака – четыре повести издания 30-х годов. Бежав из Донбасса весной 63-го, я увез эту книжечку, чтобы перечитать и потом выслать Пронину, но в Смоленске, где я осел года на два (но женился на все уже скоро 40) я стал просвещать местных молодых, дал книжку, вместе со стихами Хикмета, Павлу Ульяшову (в дальнейшем – московский «публицист»-антисемит, снявший с себя личину поэта), и тот не вернул.
    Году в 57-м объединением короткое время руководил Иосиф Курлат. Я ненадолго вздохнул, хотя «пробить» мои «опять любовные» стихи и он не сумел. Однако горячо принимал их и не подзуживал (как совсем было спятивший от московской публикации Хабинский) писать про домны и плавки (миллион роз еще не снился тогда градоначальникам).
    Об откровенных подлецах вроде Ивана Подкорытова3 или критика Волошки, о явных гебешниках вроде «детского писателя» Юрия (фамилии не помню) – что вспоминать.
    Где-то на оставшейся под Святогорском и до сих пор еще е г о даче хранятся у Юры Дубинского (живет в г. Ашдоде, Израиль) старые магнитофонные бобины с начитанными «нашими» поэтами стихами. Вряд ли есть там и Стус, выпивок и компаний Стус не любил, или не подобрал себе, при том что в промерзшем кафе на Университетской нам с ним, бывало, когда лень плестись было ко мне на 18-ю, открывали бутылку шампанского с обязательным по профилю заведения мороженым. Иногда я бывал там и с Валиком Ховенко, учившимся прозе, по моде, у Хемингуэйя, но не помню, чтоб мы там оказались втроем, не с Хемингуэйем – со Стусом. Моя «референтная группа» вообще понять не могла, чего это я повадился все с Василем и о чем-то нам и говорить с ним. Я отвечал – о Пастернаке. Без конца – о Шевченке (Василь склонял, не как русские). О Лесе Украинке. В Москве, где застряла, по-видимому уже навсегда, моя скромная библиотека, есть и томик Леси, подаренный, я думаю, Василем – кто бы еще и по какому бы поводу мог мне подарить эту книжку?









Lev Berinski. Voznesensky-Lecture.
D-k, Writer-Union, begining 1963


    Если жив Иосиф Курлат4, он может Вам пересказать, что он рассказывал мне в Пицунде году в 86-м о дальнейшей жизни Стуса в Донбассе, после моего бегства оттуда (из-за пасквиля Волошко в «Радяньской Донеччине» весной 63-го). В Израиле живет все еще мало-(мне)-интересный Марк Вейцман, думаю, он бы много Вам мог написать – с три короба! Да и сама Лена Лаврентьева, одно по-женски замечательное стихотворение которой я еще помню, может быть, целиком – «Нет, я в спасение не верю...» К сожалению, другие ее стихи, спустя уже годы, оттеснили ее за горизонт моего поэтического и человеческого интереса к ней: «Я – русская, глаза мои...», а дальше что-то про русские плечи и русские волосы и т.д. Ведь не дал же бы мне Дементий Лебедушкин через ту же ей «Юность» ответить: «Еврей я, а глаза мои...», а дальше про телесную особенность, еще более меня отличающую как еврея, нежели ее – как русскую - волосы, что-нибудь вроде «И плоть моя обрезанная, крайняя...» Обрезан я, Александр Александрович, был всегда, с восьмого моего дня, как родившийся до войны в королевстве Румыния подданным его величества Карола Второго из династии Гогенцоллернов, а в возрасте года и двух месяцев, рассказывает мама, любил принародно исполнять, забравшись на стул, румынский гимн, и быть бы мне, чувствую, придворным поэтом – коли б не будущий тесть мой коммунист Петр Антипов, перемахнувший в 40-м речку Днестр на танке и заготовивший мужа для дочери своей, которой еще предстояло родиться через пять лет в заметенном снегом Архангельске. Так что привет Вам из, щадяще говоря, солнечного Израиля, будете по святым делам – дайте знать, а найти меня просто, я теперь в Тель-Авиве председателем уникальнейшего СП состою5, то-то Гене Щурову нос утер! Он-то, было, областным заведовал, а я – на весь мир единственным таким, идишским. И побольше, выходит, егойного Сталинский техникум подготовки культпросветработников под директорством В.Камшилова, в юности служившего «мальчиком» у Шаляпина, прославил.

    P. S.
    Это – просто письмо, не для публикации – ни целиком, ни фрагментарно. Письмо про то, что я в обозримом будущем не могу и не хочу заниматься ничем мемуарным, мемориальным. Могу только «навести» Вас на нескольких человек, что частично уже и сделал для Вас, спасибо-пожалуйста...

(А.А.Кораблеву, 20.VI.1999)


1 Анатолий Александрович Пчелкин (1939-2002) – поэт, журналист.
2 Валентин Ховенко (1941-2003) кинорежиссер, сценарист и детский писатель, ближайший многолетний друг автора.
3 Работник «КД», а к 1963-му году – партийный чиновник.
4 Иосиф Борисович Курлат умер в 2000 году.
5 С 1998 по 2001.

 ќћћ≈Ќ“ј–»»
≈сли ¬ы добавили коментарий, но он не отобразилс¤, то нажмите F5 (обновить станицу).

2011-05-27 20:29:13
Наталья
Москва
Уж не та ли эта Элла Зельдина, которую ищет великий учитель из Донецка Шаталов? http://zewgma.livejournal.com/408187.html

, * , !
*
*
mailto:
HTTP://
*



  При полном или частичном использовании материалов ссылка на Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект" обязательна.

Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле
Development © 2005 Programilla.com
  Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12
Редакция журнала «Дикое поле»
8(062)385-49-87

Главный редактор Кораблев А.А.
Administration, Moderation Дегтярчук С.В.
Only for Administration