Поговорим
о странностях любви,
или
ОСКОЛКИ ЗАПОЗДАЛОГО ДЕКАДАНСА
Не нужно даже особой литературной искушенности, чтобы в названиях «Настоящая любовь» и «О любви» заподозрить неладное. Полноте! Не называют рассказов о «настоящей, верной, вечной» такими прямолинейными именами! Три рассказа под рубрикой «fish love» - скорее о странностях любви, о ее превращениях и перверсиях, о ее невозможности и внезапности.
В «Настоящей любви» Майи Степановой любовь – «извечный танец», «излишки восторга» и жестокий, дурно пахнущий эксперимент. Осознанная еще поэтами-орфиками тесная связь между эротизмом, смертью и творчеством в постсорокинской литературе выродилась в небогатый некрофилический комплекс. Но не любовный экстаз и настоящая смерть возлюбленной необходимы герою «Настоящей любви», чтобы «преодолеть собственную бездарность», под конец выясняется, что ему хватает их сладострастного воображания. Увы, ничто, на мой взгляд, не предвещает того, что бездарность будет преодолена в действительности – а не только в воображении.
«Настоящая любовь» Степановой и «О любви» Ruchman‘а иллюстрируют одну и ту же эстетическую закономерность – непременную координацию между некоторой извращенностью и стилистической изощренностью. Литературные изыски – усложненная композиция с немаркированными переходами между воображаемым и реальным, безудержная игра почти идентичных метафор («Бережно превращаю трепетные мочки твоих ушей из лепестков чайной розы в лепестки вызывающе пунцовой хризантемы» в первом рассказе и «улыбка вспыхивает спелой розой» - во втором), имитация потока сознания, эффектная звукопись («скалится скуластая») – навеяны не только оскар-уайльдовским эстетизмом и классическими французскими цветами зла, но их буйными всходами в самых неожиданных местах – от традиционалистской Японии, вдруг невыносимо «запахшей маслом», до неторопливой Скандинавии, демонстрирующей толерантность к любым видам и формам нетрадиционной любви и ее художественного воплощения. «О любви» и «Настоящая любовь» - тоже осколки запоздалого декаданса, голубые камешки, старательно, но и стандартно ограненные «под кого-то великого», которые мы еще долго будем находить и в украинских диких степях. Они холодны на ощупь, зато их можно долго рассматривать на свет.
Париж, с его сплошной литературно-художнической пронизанностью и амурным флером, - место действия и один из главных героев рассказа «О любви». И здесь может возникнуть вряд ли предусмотренная Ruchman‘ом ассоциация. Примерно 180 лет назад один парижский житель, в промежутках между журналистским ремесленничеством и насыщенной светской жизнью, создал одноименное произведение – «О любви». Правда, то был не рассказ, а целый трактат, и написан он был стилистически неровно и страстно, а не холодновато-отстраненно. Что неудивительно: автор переживал любовный кризис и свое спасение видел не в «литературных игрушках», а в попытке почти научно рационализировать чувство, разложить его по полочкам, разделить на подтипы: любовь-страсть, любовь-влечение, физическая любовь, любовь-тщеславие. В 1823-м изящный двухтомничек «О любви» выходит в Париже тиражом в тысячу экземпляров и с треском проваливается, обманув читательские надежды. Название обещает фривольный сюжет и пикантные перипетии, вместо этого читателю предлагается непонятная теория кристаллизации. Лет через 10 другой сердобольный издатель предпринимает следующий трюк: весь нераспроданный тираж переплетается в новую обложку с его, издателя, именем и с соответствующими торговыми приемами преподносится как новинка, свежее произведение знаменитого автора. На этот раз «О любви» становится раритетом, хотя автор не устает грустно шутить, что книгопродавец сбыл весь тираж в одной из французских гаваней капитану судна в качестве балласта. А с 1853 по 1900 «О любви» выдерживает только во Франции 11 изданий. Зарождающемуся модернизму оказывается удивительно близка и понятна эта концепция чувства: в любви не может быть объективности, она соткана из сомнений и преувеличений, фантазий и грез. Любовь и есть кристаллизация – то есть напряженная работа воображения, «особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами».
Для чего я это рассказываю? Вовсе не для того, чтобы банально посетовать, что ничто, и любое литературное слово тоже, не ново под луной. Мне просто нравится эта история и кажется вполне позволительным пользоваться таким вот ассоциативно-произвольным приемом для описания изобилующего ассоциациями рассказа. Да и вообще: для настраивания восприятия путь ассоциаций гораздо действеннее, чем установление прямой литературной генеалогии. Кажется, я забыла упомянуть, как звали парижскую знаменитость, сына гренобльского адвоката, успевшего за свои неполные 60 побыть карбонарием и консулом, изгнанником и кумиром и даже – в 1812 году - посетить Россию. Родители дали ему, как, вероятно, и нашему загадочному Ruchman‘у, гораздо менее эффектное имя – Анри Мари Бейль. Но он, перепробовав дюжину псевдонимов, предпочел называться Стендаль.
Что сближает его с Ruchman‘ом, так это преодоление притяжения Парижа. Парижской этикетности Стендаль противопоставил Милан, где, как он считал, еще не утрачена способность любить по-настоящему – страстно, безрассудно, свободно. А в конце рассказа Ruchman‘а «большое табло над нашими головами анонсирует рейс на Амстердам», мекку свободной любви. Хотя вряд ли это та же свобода, которой жаждал Стендаль.
Рискну предположить, что Стендалю, уверенному, что стилистическая отделанность «свидетельствует о пустоте», боровшемуся за свободу женщин и любившему всегда – женщин, приглянулся бы только третий рассказ из нашей подборки – «Стать свободной» Бэлы Стрелецкой. Он контрастирует с двумя другими своей недекадентскостью и своей непридуманностью, он искренен и трогателен. И его автор-героиня не спешит произносить слово любовь – даже когда чувство очень может ею оказаться.
Назвать испытываемые героями рассказов такие разные чувства любовью или не назвать, пусть решит читатель.
Анна ВЧЕРАШНЯЯ, ДОНЕЦК
P.S. А кстати. Чеховский памфлет о зарождении декаданса так и называется – «Рыбья любовь». Нет ли тут какой-нибудь связи?
О ЛЮБВИ
Я осуществил желание глубоко вздохнуть. Это была любовь. Я разорвал себе грудь и всей пятерней проник под ребра. Сжал в кулаке пульсирующее чувство – и вырвал его наружу. Оно истекало кровью и горем. Я швырнул его прямо на белый лист, и оно жалобно шлепнулось о шероховатую поверхность бумаги. И где я подхватил этот вирус? Постепенно горячая слизь впиталась в волокна листа, и мрачной кантатой знаков выступил черный текст. Очередной текст.
Мысленно я разгадывал тест о себе. В моей голове много таких тестов – они отдают фрейдизмом и загаженными ползунками комплексов. «Гниль! Это все гниль!», орал седой Мишка на углу между банком и мемориалом. В рваную ушанку сыпались испуганные монетки, а слова-пугала скакали из мишкиного рта… Черный текст мысленного теста подгорелые тосты идей истома сознания мои ягодицы ласково давят сидение общественного транспорта и я с мукой всматриваюсь в маленькие темные завитушки волос на смуглой шее анатомирую взглядом вскрываю чувством страсть могучим пузырем разрывает череп излучается через кончики пальцев выходит сквозь все устьица кожи переполняет по
ры и полости… Хочется распахнуть рот и вобрать в себя свежесть этой шеи, этого молодого, свежего мяса, рвать
, мять, комкать, кусать и грызть. Но благоразумие железным саркофагом сковывает желание, и пузырь затвердевает, сливается с костями моего тела. Наступает спад.
В комнате, окнами выходящей на синюю гладь реки, меня ждет другой. Комната большая, просторная, она полна ковров и мягкой мебели. Полна любви. Он полулежит на круглом диване и листает альбом с моими фотографиями. Одна его нога, обутая в блестящий кед, свесилась с дивана и погрузилась в нежный ворс ковра. Он только что пришел с работы и голоден – кормить его должен я. Пищей и собою. Заговорщически шелестят занавески. На них изображены гейши в розовых кимоно и с алыми зонтиками. Он давно уже критикует мои вкусы называет Лотреком и уговаривает повесить целую систему шикарных гардин с оборками бантами и кистями не знаю мне дороже мои гейши стены я бы хотел обить гетерами а в рамы вставить куртизанок. Его взгляд скользит поверх альбома и останавливается на бюсте Гитлера, что украшает камин. Мои гости всегда недоумевают по поводу этой детали. Он вновь принимается изучать мои снимки. Вот я в кожаном шлеме возле сигароподобного болида сливового цвета – на огромном «Харлее» с блондинкой в леопардовой шубе – посреди аэродрома в обрамлении неистово-белых облаков – в баре, затянутый в кожу и с саксофоном на перевязи через плечо. Вот мы в салоне «Боинга», рядом скалится скуластая стюардесса – перед Эйфелевой башней – в облупленной аудитории вместе с сокурсниками – в поместье Круассе, что в Нормандии (сквозь большое окно из кабинета видна река и проходящая по ней баржа). Он смеется.
Мое благоразумие оказывается лишь иллюзией. Мы выходим вместе. Это отель. Он построен в стиле «жующих буржуа», украшен цветными изразцами и миртовыми деревьями в кадках. Внутри – теплый колорит обволакивает глазные яблоки, приносит телу облегчение комфортом. Ко мне подскакивает девушка, будто составленная из крепко пригнанных друг к другу шаров плоти. В кресле у окна замечаю моего друга Рухмана, но он не видит меня, и я решаю не докучать ему своим присутствием. Девушка о чем-то чирикает мне в ухо, о каких-то услугах и условиях. Отмахиваюсь от нее.
Он проходит в казино я иду за ним сейчас в зале почти пусто крупье прикорнул на диванчике в стиле ампир шишечки стоек дивана тускло посверкивают агонией заходящего солнца.
Он идет к бару. Там заказывает пиво он не оригинален по крайней мере не набившее оскому шампанское, я нутром чую что он меня заметил что знает я за ним следую иду ну и пусть так даже лучше. Страсть толстым сомом, шевеля усами, поднимается из глубинного ила души. Седые джентльмены с портретов будто бы викторианской эпохи превращаются в цветные пятна зернистой фактуры они амебами выплывают из золоченых рам и акробатами-чертями садятся мне на уши шепчут нашептывают а он оборачивается и…
В комнате, окнами выходящей на синюю гладь реки, меня ждет другой. Он уже
нервничает. Я уже давно должен был быть дома, рядом с ним, держать в руках
его шею и гладить волосы. Впиваться зубами в холку. Солнце неумолимо жжет
его кожу. Оно умирает сегодня, и он с удовольствием созерцает эту агонию.
Мы познакомились на Вандомской площади я попрощался с Морисом и рассматривал
колонну – небо было кричаще голубым сверху сыпались белые хлопья голубей
и ко мне подошел он – он искал что же он искал Сент-Шапель а это вообще
на острове и я начал объяснять ему, тогда-то и выяснилось что мы соотечественники
он делал здесь репортаж о неонацистах а я совершал визиты к известным издателям
Грассе и Фламмариону мы выпили в «Трех голубях» и решили развлечься, просто
чтобы убить время я и не знал что время так живуче извивается как змея
под сапогом. Альбом давно отложен, солнце почти зашло – виднеется лишь
его золотистая макушка, но и она неумолимо опускается в пучину горизонта.
Он знает, что где-то, на другом конце Города – я, и он думает обо мне.
Снимает кеды и поло растягивается на ковре посреди комнаты, устремив глаза
в лепной потолок почему у нас только одна комната (не считая кухни) ведь
можно было купить большую квартиру целый лабиринт комнат и подсобок…
…Он оборачивается, и я вижу, как улыбка вспыхивает спелой розой на его бледных губах. Что это? Контакт? Я колеблюсь жизнь вдруг останавливается. Бармен-девица в желтом фартуке проваливается в Гадес из которого вырываются огненные языки горящих драконов преисподней они шершаво слизывают мое сознание и я уже не знаю куда плывет Одиссей моего «я». Он делает инвитативный жест, и я вегетативно пристаю к табурету задней частью тела, а небо дегустативно омывается виски – я не пью пиво.
Мы мило болтаем?
Наши сосуды соприкасаются?
Раздается звон?
Сближаются наши руки?
Я чувствую его кожу?
Я чувствую эту кожу… Меня молнией пронзает священный трепет. Да, любовь – это Бог. Могущественный Бог, титанический скорпион, что сам себя жалит. Я – жало, я – яд, я ничтожен.
Мой стакан падает и разбивается. Виски обеззараживает янтарными брызгами сталь табурета. Мы поднимаемся. Я расплачиваюсь. Хруст банкнот в руке подобен грому в горах. Мы идем. Куда? Зачем? Может, он и знает. Но – не я. От напряжения волосы прилипают к голове, рубашка – к спине, кеды – к ступням. Ноет натоптыш на правой пятке.
Мы некоторое время… нет, он некоторое время договаривается с таксистом, а я стою под коричневым тентом у входа в казино. Дверца, щелкая, открывается.
В комнатеокнамивыходящейна синююгладьреки пусто. Он мчится отчаянно-растерянно
по темнеющим бульварам мимо клубов и кафе, он привлекает других своей красотой
и молодостью, он глотает холодную пыль и морщится от ледяного подрагивания
созвездий. Улицы полупусты полузаполнены автомобили одинокими плоскими
жуками сверкая глазеют и ползут вдоль бордюра фонари железными ландышами
клонят к ним свои жаждущие лампы. Он одет пестро, не по моде, а так, как
воспринимает эстетический вопль мира его душа. Удар покорежил Форт-Нокс
его тайн. Он останавливается возле открытого кафе – красные столики, желтые
стулья, полосатый тент, пальма в кадке, мяукает «Сплин». Он ненавидит «Сплин»!
Но садится заказывает кофе и круассаны смотрит в никуда никуда больно колет
глаза и дергает за ресницы, тонкая оранжевая шерсть прохладой гладит шелковистые
ноги ноги красиво переплетаются с ножками стула рубашка яркой клумбой ниспадает
на стол, он задерживает чашечку с кофе у губ вдыхает аромат он не верит
в неудачу в разрыв, волосы крыласто порхают под дыханием холодеющего ветра
с соседнего столика его пристально изучают глаза. Девушка-официант приносит
горячие круассаны и сто грамм коньяка. Ей нравится это пестрое чудо. Она
будто случайно задевает покатым бедром его плечо. В глазах с соседнего
столика взрывается ярость. Глаза приближаются. Где-то рядом с ревом пролетает
байк с коляской. Он уже за столиком не один. Девица недоуменно фыркает
и ворочает бедрами к стойке.
Он художник. Мой новый друг – художник. Он пишет любовь. Рисует на мне. Получается причудливый узор – сплетение стонов и восклицаний, междометий и запятых…
У него огромная, двухэтажная квартира. Когда мы, отдыхая, полулежа, попиваем чай с шербетом, является домработница. Это полная, словно пластиковая женщина с раскосыми, как два кинжала, глазами. Я ей явно не нравлюсь. Ей вообще видимо антипатично все, что связано с моим новым другом. Но он хорошо платит.
На нас минимум одежды когда я ухожу с удивлением рассматриваю свои брюки рубашку и жилет как чужие незнакомые мне вещи я не знаю что с ними делать он смеясь предлагает мне остаться. И я остаюсь. Звоню на работу и сказываюсь больным. Марья Петровна Шварцберг, у нее своя клиника – моя соседка и с
варганит мне любую справку. Просто побеседую с ней – о высоком.
Он ставит диск Дебюсси и волны торжес
твенных аккордов несут нас к новым вершинам мы сбрасываем усталость изможденность как змеи старую кожу сияем друг другу чистыми лампадами тел я уже не думаю о прошлом а ведь оно все еще в настоящем.
Женщина-янычар заканчивает уборку, и пылесос обиженно замолкает, конфузясь и пряча хвост в подсобку под лестницей. Мы не видим, как она уходит. Слышим – громкое возмущение дверного стука. Моя рука… наши руки вздрагивают, и он натягивает на нас теплый плед. Дебюсси крылатой касаткой завис у потолка, он отверзает немую пасть и издает томные звуки, а бирюзовые бабочки вокруг звенят стеклянными прожилками… |