Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"
Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика.
Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея.
Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.
Сколько я испытал в давнее время усталости и труда! Я совершил семь путешествий, и про каждое есть свой удивительный рассказ, который приводит в смущение умы. Все это случилось по предопределенной судьбе, – а от того, что написано, некуда убежать и негде найти убежище.
Синдбад-мореход
Как-то не верится, что историй на свете существует всего четыре. Столько
же, сколько групп крови… Наша – третья в известной классификации Борхеса:
«Это Ясон, плывущий за золотым руном, и тридцать персидских птиц, пересекающих
горы и моря. Это история о поиске». Я записываю ее в те смутные дни, когда
американцы в очередной раз собираются бомбить Эдем и родину «1001-ой ночи»,
и невольно размышляю о том, что мы своей пропиской в «Слове о полку Игореве»
тоже не застрахованы от той или иной «бури в пустыне». Комедия «Много шума
из ничего» была бы предпочтительнее «Бури». «Страшный шум, возрастающий
во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь», – фиксирует Блок в записной книжке
29 января 1918 года, закончив «Двенадцать» и приступив в тот же день к
«Скифам». Поэмы эти есть первый блок… преткновения на пути «входящего в
духовное пространство Дикого Поля…», наша, можно сказать, малая родина
– Лукоморье, да-да, то самое, «где лес и дол видений полны, где о заре
прихлынут» не какие-нибудь, а именно азовские волны. С чем нас всех позвольте
и поздравить! Не правда ли, соблазнительно провести параллели (и меридианы) между Лукоморьем и
Диким Полем: «кот ученый» – тут не может быть двух мнений – А. Кораблев,
но вот «дуб зеленый» может означать Древо Жизни, а может, и Пальму Мерцалова,
равно как и «златая цепь» – намек на скифское золото и на новорусское ювелирное
украшение. Лукоморье – золотое дно для досужих интерпретаций! Тут важно
определиться с точкой зрения: для римлянина, например, азовские берега
были Сибирью, куда император ссылал своих декабристов; с точки зрения Геродота,
Лукоморье – это вообще край света, населенный дикими сарматами, сохранившими,
впрочем, кое-какие из обычаев своих более цивилизованных прародителей скифов
и амазонок, один из которых предполагал, например, что порядочная сарматская
барышня не смеет даже думать о женихе, покуда не убьет хотя бы одного врага.
В центре картины мира и сейчас находится Кипр, с этой точки зрения, по
мере приближения к периферии культ Афродиты уступает место воинственному
культу Артемиды. Если вокруг святилищ богини любви, как друза из кристалла,
вырастали города-государства, то поклонницы Артемиды Целомудренной культивировали
«Дикие Поля», принося в жертву исключительно мужчин. На средства иных гетер
возводились прямо чудеса света. Так, хотя дочь фараона Хеопса брала за
услуги всего по одному камню, она не только помогла разорившемуся родителю
завершить свое «чудо света», но и возвела несколько более скромную пирамиду
для себя. Остается только пожалеть, что вослед сосланному Овидию не последовали
его героини и поклонницы, – мы бы имели вторую Пальмиру вместо пальмы Мерцалова
и пирамиды вместо терриконов. Легче отмыть грязные деньги, – как сейчас
принято говорить, – чем шахтерские ресницы. Впрочем сей профессиональный
макияж весьма даже гармонирует и с «Аидой» театра Оперы и Балета, и с «Олимпом»
храма Артём-иды на одноименной же улице. Посреди всей этой «античности»
откуда ни возьмись – заповедное родимое пятно Дикого Поля. Случайно или
нет, но морфология кораблевского Дикого Поля сродни известной золотой пекторали,
где самый густонаселенный фриз – это шахта, подземелье, олицетворяющее
(по Юнгу) плотность бессознательного. Тут потайное место встречи крылатых
хтонических тварей с небом («что ты знаешь о солнце, если в шахте ты не
был?»), это катакомба, отделенная от мира человека, помноженного на дикие
лошадиные силы всего лишь стилизованным под Мировое Древо (пальму Мерцалова?)
орнаментом. Звери здесь оскалены в своей голоприродной сущности, люди же
(простолюдины литературы) облечены в слова, слова, слова, образующие искомое
золотое руно в центре фриза. Небеса в пекторали вакантны, впрочем, если
надеть пектораль на шею, то небесам будет соответствовать та ямка, «душка»,
которая увязывается с местонахождением человеческой души. Зато трехслойное
небо Дикого Поля прямо-таки трещит по швам от постоянных и залетных небожителей.
Тем, кто еще не определился с принадлежностью к типу, классу, отряду, семейству,
даны наводящие вопросы: «Кто ты, откуда, куда идешь?» (летишь, плывешь,
ползешь), «Каковы твои силы и в чем твое право?» И как, скажите на милость,
должен отвечать на такие серьезные вопросы, например, какой-нибудь «Дикобраз»?
Или иная «тварь дрожащая»? Все это мироздание вращается относительно неколебимой
звезды под названием Прикол. Прикол в том, что в этом нет, в данном случае,
никакого прикола – Приколом наши предки называли Полярную звезду. Чем шире
был раствор небесного циркуля, чем дальше от центра ойкумены, тем более
усугубляется в захолустных уголках греческой мифологии химеризация, гибридизация
и мифоинженерия. Скифы-кочевники запросто превращаются в кентавров, амазонки
– в бешеных кобылиц, испражняющихся прямо на скаку золотыми яблоками, или
в змееногих понтийских красоток, от одной из которых не без вынужденного
участия Геракла и произошел, как известно, наш первопредок Скиф. Соблазнительно
думать, что именно в его честь воздвигнуто наше «чудо света» на Северском
Донце. Сей нарицательный «Артем Кавалеридзе» и есть наш главный Скиф, главный
шахтер, «наше все», даже шампанское.
Звезда Артема взошла в тот самый воистину знаменательный день, когда Блок
приступил к «Скифам», именно тогда Артем стал председателем Совета Народных
Комиссаров Донецко-Криворожской советской республики – так называлось тогда
Дикое Поле.
Мы широко по дебрям и лесам
Перед пригожею Европой
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской…
Сколько раз давал себе зарок не цитировать
по памяти, надеюсь, образованный читатель Дикого Поля меня поправит, нам бы не хотелось отвлекаться – мы пиш
ем историю широкими, вдохновенными мазками. Итак, наступило новое тысячелетие. Артема сменил Кораблев.
О том, что поэты, как птицы, подчиняясь природному инстинкту, вьют гнезда
и сбиваются в стаи, известно со времен Сократа, и как бы душераздирающе
ни воспевали они одиночество, а «всякая лирика жива только доверием к возможной
хоровой поддержке» (Бахтин). Без этой «группы поддержки» птица поэзии ни
пава, ни ворона («поэзия – птица разума»), она либо молча «круглый год
сидит в гнезде», либо, заключенная в клетку самое себя, невольно мутирует
ради красного словца в попугая. Дикое Поле возрождает древнегреческую певческую
школу, этот хор полуобнаженных девушек, руководителем и «ведущим голосом»
которого был суровый спартанец-поэт Алкман. В то же время Дикое Поле достойно
наследует и «звериный стиль» скифов, волшебные птицы при этом – только
один из классов типа вещих животных, снисходительно покровительствующих
слабому умом и телом человеку. Но Дикое Поле – это не только чудеса в перьях,
то есть не только лирика Лукоморья, но это и физика экспериментальных полей
с ее бесконечным числом степеней свободы, это и Гуляй-Поле с его «Анархия
– мать порядка», это поединок, в котором человек человеку поэт, можно даже
сказать тамбовский поэт и… товарищ, который регулярно метит территорию
текста своими вызывающими метафорическими вы(вож)делениями, оглашает ее
частнособственническим рыком и критически раздувается при появлении постороннего.
О чем это я? – Так, стих нашел… Чего доброго «тамбовские товарищи» еще
подумают, что метеоризм – господствующее направление в нашей лукоморской
литературе, поэтому оговорим сразу: наше «литературоведение» не претендует
ни на что большее, чем на семантику двух-трех названий. Повторим: «Дикое
Поле», по общему мнению, название несравненно более удачное, чем откинувший
коньки двуглавый «Родомысл». В названии этом даже пресловутого патриотизма
вместилось гораздо больше, чем в таких донецких проектах, как Посторонним
«Enter» воспрещен или «влюбись в свой город», от косноязычия которого вообще
скулы сводит, не говоря уже о том, что командно-административным императивом
не пробудить даже лермонтовскую «странную любовь» к отчизне. В то же время
патриотизм – не главное, патриотом Дикого поля можно ощущать себя уже хотя
бы потому, что Дикое Поле традиционно противуполагается Царь-городу как
цитадели цивилизации и отстойнику культуры. «В санитарном отношении города
производят только гниль, <…> отдельное существование городов должно
давать перевес процессам гниения над процессами жизни» (Н.Федоров). Понятно,
что «Родомысл» на этом семантическом поле смотрится как городская крыса,
или безысходная нора в Диком поле, латынью: enter in terra mater, внутриmaterный
лабиринт, енакиева труба. Как отрадно звучит на этом фоне при-вольная авторская
песня Дикого Поля, просто «студит ветер висок», это вам не замысловатое
влагалище смыслов (в смысле – копилка смыслов) – тут на все четыре стороны
есть выход («вышел в степь донецкую парень молодой»), тут и коллективное
чувствилище и внушилище современной мифологии, тут и Ковчег, где каждой
твари по паре («что б было с кем пасоваться, аукаться через степь»), и
певческое поле, доносящее «до самых, до окраин» известный битловский мотив:
«Ми на жовтім човні пливемо, човні пливемо, човні пливемо». «Куда ж нам
плыть?» «Что делать нам с убитостью равнин?» На то оно и Дикое поле, товарищ,
что куда конь ни повернет – там и улица. Да здравствует «варварская лира!»
Да здравствует «поэтическая рулетка»! Именно так, на пробу, выпускались
птицы из ковчега, именно так, надев мешок коню (пегасу?) на голову, гадали
девки о суженом. На кого конь пошлет! Сегодня такое донкихотовское прекраснодушие
сохранилось разве что в авторской песне, сегодня конь, выпущенный на улицы
любого крупного города, непременно уткнулся бы в один из бигбордов Марлборо,
этих USA-потемкинских деревень с их сужено-ряжеными ковбоями. С одним из
них – нашим – мне довелось не так давно ехать в поезде «Донецк-Москва».
Он вез свою (нашу!) Пальму (офисный вариант) на очередную презентацию и
весь с головы в фирменной ковбойской шляпе до ног в ярко-рыжих сапогах
с декоративными шпорами был настоящим полпредом нашего Дикого Востока,
который является зеркальным отражением Дикого Запада. Не случайно у нас
и пиво совместное, украинско-американское, более того: Донбасс – заштатный,
«несоединенный» штат Соединенных Штатов, со своим «Чикаго», «Делом всех»
(и т.д.), со своими ковбоями, пасущими телок посредством лошадиных сил,
укрощенных под капотами своих вседорожных иноходцев. Роднит нас и золотоискательство,
и угледобыча, мы одинаково методично «терзаем чрево матушки земли», да
и коммунизм наш бедный ничем не отличался от их богатого капитализма. Все
это было подмечено еще в те времена, когда наши боеголовки были откровенно
нацелены друг на друга. Последнее я видел, кстати, собственными глазами,
когда, сбежав с «мертвого часа» из пионерлагеря «Морская республика», оказался
(как в дурном боевике) посреди воинской базы. Увы, это не продолжение сказок
Лукоморья – там, на краю земли, где степь, как выцветшая шпалера в мелкий
цветочек, обрывается глиняным уступом в море, действительно высился циклопических
размеров радар в оцеплении акулоподобных ракет, бдительно контролирующих
закат солнца. В любой момент меня, юного шпиона, могли запросто (и поделом!)
расстрелять, но еще страшнее оказалось то, что самих «стражей мира» никто
не сторожил. И я выжил… Более того: в ту же ночь я продал эту страшную
военную тайну за понюшку, выражаясь по-взрослому, табаку солагерникам.
Далее титры: прошли годы… Став пионервожатым, я уже сам водил экскурсии
по этой, оказавшейся ложной, ракетной базе, где к тому времени меж акул
с проржавевшими оскалами паслись мирно стада коз, овец и хиппов. Да и весь
ландшафт преобразился в духе разрядки напряженности: степь казалась уже
скорее слоеным пирогом, который кусок за куском пожирает, облизываясь ленивым
прибоем, обмелевшая Меотида. Самым лакомым из отвалившихся кусков этого
торта был когда-то и Крым, конфигурация которого и сейчас повторяет азовские
берега.
Остается только гадать, в какой из шестнадцати сотворенных Ахура Маздой стран находилось Лукоморье, хотя у каждой из этих, частично идентифицированных, земель был свой отличительный бич: ниспосланная дэвами зима и насылающая беспробудный сон соблазнительная пери Хнантаити; осквернение земли посредством зарывания в землю трупов и педерастия, которой нет искупления; колдуны, чародействующие во имя Зла, греховные похоти и безграничное неверие… Завершает эту «Географическую поэму» (Авеста, кн. Вендидат) страна, «где проживают не имеющие головы».
- О творец телесного мира! – спросил Заратуштра Ахуру Мазду, - какое место на земле является наилюбезнейшим?
И сказал Ахура Мазда: «Поистине там…, где крупный и мелкий скот дает больше всего навоза…». Это «наилюбезнейшее место» н
е лишне сравнить с описанием «большого города», у ворот которого Заратустра (на этот раз ницшевский)
повстречал беснующегося шута: «Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие, грязные лохмотья? И они делают еще газеты из этих лохмотьев! Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру слов? Отвратительные слова-помои отвергает он! – И они делают еще газеты из этих слов-помоев! Все похоти и пороки здесь у себя дома <…> Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, язвительных глаз и липких пальцев, на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк, растравленных тщеславцев, где все скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое, прыщавое, коварное нарывает вместе, плюнь на большой город и вернись назад! Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал ему рот» (гл. «О прохождении мимо»).
Несмотря на очевидную солидарность в бичевании пороков большого города,
философствующий библиотекарь Румянцевского музея Н.Ф.Федоров был одним
из самых вдохновенных русских ниспровергателей «сверхчеловека». «Ошибка
Ницше заключается в том, – утверждал он, – что вместо древа жизни он насадил
древо смерти». И Федоров мог себе позволить такие заявления уже потому
хотя бы, что являлся автором уникального проекта «древа жизни». Увы, мы
и сегодня гораздо лучше знаем библиотекаря Борхеса, нежели его русского
коллегу, именем которого могла бы по праву называться главная библиотека,
которая однако продолжает носить имя вождя революции, равно как чуть не
все остальные носят по-прежнему имя его соратницы и супруги. Не только
названия (а я снова о них), на читательский менталитет оказывают воздействие
даже те или иные виды за окном. Одно дело прочесть впервые «Мастера» с
видом на дом Пашкова (Румянцевский музей, библиотека Ленина), с баллюстрады
которого Воланд наблюдал пожар Москвы, другое – с видом на отполированное
до блеска бессознательными эротоманами дуло танка Т-34, наведенное прямо
на читателя донецкой библиотеки им. Крупской. Ротой каменных половецких
баб, охранявших этот танк, командовал, припоминается, настоящий, с гривной,
акинаком и ритоном, еще не золотой скиф. Половцы же прижато-скрещенными
руками напоминали стенку перед пробитием штрафного, впрочем, «рог изобилия»
никому из них все равно сохранить до наших дней не удалось. Зимою обычно
к ним присоединялась еще и снежная баба, символизируя как бы нашу принадлежность
к стране «падающих перьев». Из-за которых, – утверждал Геродот, – невозможно
ни пройти, ни рассмотреть ничего вверх по Борисфену. Библиотечный двор
этот, ныне опустевший, несомненно отложился неким архетипом в читательской
подкорке, эти «двенадцать скифов» – еще одна матрица Дикого Поля. «Сегодня
я – гений, – записал Блок в день рождения этого «нерушимого блока». На
одной из каменных – чур меня! – баб было нацарапано имя «Доротея». Имелась
в виду, конечно же, Доротея Самойловна Цвейбель, фамильярно, но добродушно:
Фигура! Архетип! Она преподавала нам древнюю историю и археологию, целуя
со слезами на глазах какое-нибудь первобытное рубило.
Она же, пожалуй, была и невольной виновницей того, что я еще первокурсником
«покорил» Кавказ, и теперь, обложившись картами в читалке, готовился усмирить
свой кладоискательский энтузиазм походом в Среднюю Азию. Бактрия. Согдиана.
Хорезм… Моим путеводителем была «1001 ночь», хотя образцом странствующего
героя для меня был не столько Синдбад или Одиссей, сколько Афанасий Никитин
с его «Хождением за три
моря» или даже товарищ Сухов из «Белого солнца
пустыни». В предвосхищении археологических «открытий чудных» (мой маршрут был прямо
позолочен) я коротал время, впрочем, не без вдохновения, в написании курсовой
по искусству древних греков, из которого Доротея нашла достойным моего
рассмотрения только образ Афродиты. Богиня любви стала предметом моей защиты
от скептических нападок моего же научного руководителя. Такой вот мотив…
Вскоре, однако, я и сам стал склоняться к пониманию, что вопрос не в том,
куда приводят попытки реконструкции отсутствующей левой руки у Афродиты
Милосской, но в том, что богиня любви к любви-то как раз, в современном
ее понимании, никакого отношения и не имеет. Ни в «Илиаде», ни в «Одиссее»,
ни вообще в Элладе нет ничего даже отдаленно напоминающего ни Ромео, ни
Джульетту.
Можно было бы, конечно, смириться с тем, что Елена, например, никого не
любит, но она, как ни странно, никем и не любима! Пришлось согласиться,
кроме того, и с тем, что греки, похоже, не знали иного типа женской красоты,
кроме двух: амазонки и гетеры. Хотя в известном суде Париса, кроме Афины
и Афродиты, фигурирует еще и совсем не красавица Гера, но она явилась на
«кастинг» только для восполнения числа три, соответствующего возрастам
или фазам луны. Вместо нее с большими основаниями на яблоко могла бы претендовать
Психея, но и у нее шансов победить Афродиту не было, т.к. в самом яблоке,
если разрезать его поперек пополам, мы всегда увидим ее, Афродиты, символ
– пятиконечную звезду. При этом красота Афродиты могла сколько угодно не
выдерживать сравнения не только с древнегреческими гетерами, но даже с
таким наглядным (точнее сказать, ненаглядным) пособием, как известная донецкой
богеме тех времен модель Лариса.
Если о вкусах не спорят, то с известным латинским императивом: «пусть юность
поет о любви» можно было бы и поспорить. Похоже, что это такая же липа,
как и то, что о любви поет соловей. Соловьи, строго по Фрейду, поют как
раз об отсутствии любви, причем поют не лучше, чем, например, козлы (за
козла отвечу), если действительно «трагедия» означает «песнь козлов». Юношеские
этюды обнаженной натуры представляют собой скорее фантастические натюрморты
с экзотическими фруктами, овощами и дарами моря, съедобность которых весьма
проблематична. Фотография, кстати, в гораздо большей мере дает возможность
ощутить этот волнующий момент проявления скрытого изображения красоты. Был ли Гомер
слеп – вопр
ос более важный, чем был ли он вообще? Греки обожествляли не
душу и не тело, но эфемерную границу, разделяющую внутреннее и внешнее.
Чтобы ощутить присутствие Афродиты, - утверждал Шекспир, - достало бы и
одного органа: «Утратив зренье, слух и осязанье, не меньше бы любовь моя
была, когда б осталось только обонянье» («Венера и Адонис»). Пожалуй, греки
могли распознавать элементы композиции и с завязанными глазами, посредством
одного только обонянья, ибо их избранницы натирали волосы и брови душицей,
грудь – пальмовым маслом, подмышки – мятой, шею – плющем, ягодицы – лавандой
и т.д. Знахари Дикого Поля к букету этому добавляли еще и целебные травы,
проросшие из глазниц конских черепов, а какая-нибудь современная «Дикая
охота» отдает предпочтение вообще ароматам животного происхождения: секретам
половых желез (мускус), которыми какая-нибудь выхухоль метит территорию,
кобыльей моче над синтезом подзабытого аромата которой бьются целые НИИ,
амбре (амбре!) кашалота, призванной активизировать нашу смутную генетическую
память об обитании в допотопных морях. Парадокс в том, что все вышеперечисленное
у нас (скифов) под рукой (пардон за каламбур), включая коровий навоз, из
которого производятся индийские ароматические палочки. Чтобы «поверить
алгеброй гармонию», греки замеряли не объемы (90-60-90), а пропорции, в
соответствии с которыми расстояние между сосками должно быть равно расстоянию
от груди до пупка и расстоянию от пупка до волос на лобке. Мерилом служил
промежуток между большим пальцем и мизинцем. Читательницы Дикого Поля могут
самостоятельно убедиться в том, насколько изменились или не изменились
это каноны за последние 2-3 тысячи лет; впрочем, сами же греки утверждали,
что красота должна бесконечно видоизменяться, чтобы оставаться красотой.
Вот, например, лишь некоторые «мутации» Афродиты: Священносадая и Прекраснозадая
(Каллинига), Сумрачная (Скотия) и Похабная (Кастнея), Всенародная и Могильная
(Эпитимбия), Многопенная и Пышноструйная, Движущаяся (Перибазия) и Деревянная
Кукла (Механитис), Черная богиня любовной ночи (Меланида) и Мужеубийца
(Андрофонос) и т.д., и т.д. Поражает, как эстетически безупречное, математически
точное воспроизведение в мраморе формы обнаженного тела контрастирует у
греков с разгулом мифотворчества, буйная волна которого захлестнула всю
древнюю историю. Трудно оспаривать тот факт, что все наши сведения о скифах
почерпнуты из древнегреческих сочинений, что даже «скифское золото» есть
дело рук греческих, по преимуществу, мастеров. Не является ли и Дикое Поле
древнегреческой галлюцинацией? Прежде чем греческие мотивы в нашей истории
уступят место среднеазиатским, мы побываем на свадьбе в приазовском греческом
поселении, куда я был приглашен вышеупомянутой Ларисой в качестве эксперта
по каменным бабам, которые почитаются в тех местах до сих пор лучшим подарком
молодоженам. Сказать по чести – в том фаллическом символе, присыпанном
до поры землею родственниками по линии жениха, даже с моим мандатом на
раскопки в виде студбилета, невозможно было опознать не только скифа или
половца, но даже элементарные верх и низ. Тем не менее я не ударил лицом
в грязь и, чтобы оправдать свое участие в этом мотоциклетном набеге подвыпивших
кентавров (в духе романа А.Кима), объявил, что искомый гой-еси-добрый молодец
вовсе не железобетонная свая и не баба копра, как может показаться с первого
взгляда, а сам Гойтосир (!), то бишь Аполлон, по-гречески. И гоило сие,
обвязанное тросом, было не только с триумфом доставлено и вручено молодоженам,
но и весьма оправдало, как выяснилось невдолге,
возлагаемые на него по части продолжения рода надежды. Действительно, такой
монумент есть универсальное memento: о смерти и жизни, о родине и о предках,
memento Amor и memento femina, о том, что ты прах, и о том, что все суета.
Можно представить себе, как отрадно было путнику передохнуть в тени этого
философского камня – больше в степи не к чему прислониться, разве что к
самой земле, идол сей – телефонная будка в пустыне для связи с потусторонним
миром, это и древо жизни и древо познания, это алтарь Дикого Поля. А вот
из какого такого хворосту воздвигались гигантские антропоморфные алтари
в честь сарматского бога, понять трудно: степь, «черным золотом» которой
можно обогреть сегодня огромную «страну падающих перьев», не может дать
сегодня путнику и жалкой охапки хворосту на костер. Казус в том, что это
самое «черное золото» и есть, между прочим, продукт метаморфозы тех перворастений,
которые украшали когда-то Дикое Поле. Пальма Мерцалова – символ безотчетной
сердечной печали по тем временам. Можно понять Иону, который «очень огорчился
за растение, даже до смерти». Костер нам удалось разжечь только на берегу
моря из «обломков кораблекрушения», но все равно было холодно – весна только
начиналась – с восходом солнца во мне разыгрался фотограф и, хотя о «Рождении
Афродиты» и подумать было зябко, – в самый раз было для фотографии амазонки,
проносящейся на мотоцикле в узкой полосе азовского прибоя.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне – соленой пеной
По губам.
Одним словом, «афродитолог» из меня не вышел, мои живописные гетеры и амазонки
тоже переметнулись в «греческий зал» Васьки Чубаря, этой уже небезызвестной
читателю Дикого Поля «рано прозревшей личности» (некоторые из моих амазонок,
как утверждает Ю. Проскуряков, до сих пор блуждают по Москве). Между тем
застойная атмосфера, сгустившись, достигла своего апогея, и предстоящий
поход был единственной надеждой хоть как-то собраться с мыслями. Трудно
объяснить теперь собственному сыну, как это вполне смышленый фатер, изучая
некий важный предмет в течение пяти лет, все же умудрился-таки в торжественной
обстановке схлопотать два балла на госэкзамене. Тут речь идет не про афродитологию,
- предмет сей назывался нарицательно «научный курдюмизм». Истфак был в
авангарде не только теории, но и Общественно Политической Практики (О.П.П.)
– тогдашний студент-историк, как та сарматская барышня, должен был уничтожить
хотя бы одного идеологического врага, чтобы получить индульгенцию в виде
стипендии. Я же в идейном отношении был очень недалек, хотя, с другой стороны,
был «страшно далек» от коллектива, который состоял если не из членов партии,
то из вполне уже сформировавшихся бойцов идеологического и невидимого фронта.
Я пытался: сколотил ВИА «Плач Ярос
лавны» на английском языке, поставил
«Авось» Вознесенского на более либеральном филфаке, опер
едив М.Захарова,
и даже читал лекции по общежитиям на актуальную тему «Жил ли Иисус?». Но
лучше бы моя «практика» оставалась в теории – 30 сребренников мне все равно
не выдали, и поскольку терять было нечего, то я совершенно «отвязался»
на отчетном концерте художественной самодеятельности истфака, превратив
его в настоящий хеппенинг, чему аплодировала в притихшем зале разве одна
непредсказуемая Доротея Самойловна Цвебель. У этой Практики, как и у Революции,
конца не было, даже на каникулах предписывалось «добровольно» записаться
бойцом в стройотряд, что никак не совпадало с моими планами, хотя и совпадало
по случайности с маршрутом моего «хождения за три моря». И я, воспользовавшись
этим случаем, нанес-таки визит вежливости своим однокашникам как раз в
тот момент, когда строительство кошары в Черных землях Калмыкии уже близилось
у них к завершению. Стоит ли говорить, что это мирное «явление Христа народу»
с саперной лопаткой было расценено как спланированная попытка идеологической
диверсии. К тому времени я уже недели три преодолевал пространство «апостольскими
стопами», а чтобы идти было легче, я все свои наличные деньги еще в Донецке
перечислил в Ташкент себе же самому до востребования. Таким образом у меня
возникло сразу две цели: получить эти деньги и завоевать мир (Анти-Александр),
жохом, без копейки денег. Про археологию я очень скоро забыл даже и думать,
более актуальной была история выживания, так что вышеупомянутая лопатка
послужила мне разве что для мелкого воровства овощей на огородах. По мере
продвижения на Восток хипповая практика уже не вывозила, и приходилось
на ходу переквалифицироваться во что-то типа дервиша, взявшего на себя
суровый обет отклонения денежных подаяний. Мне не хватало только нимба
над немытой головой. Вскоре, однако, имидж этот довел меня до ручки, то
есть
до тех рубежей, где от еще недавно столь полноводной реки под названием
«Автостоп» оставалось одно только пересохшее русло да марево железнодорожной
колеи. «В гуще воздуха степного перекличка поездов, да украинская мова
их растянутых гудков» (Мандельштам). Товарняки были бы идеальным средством
передвижения, если бы не один недостаток – они все следовали в одном направлении,
а именно: чорт знает куда. Однажды я отмотал за ночь километров 300, но
вместо Гурьева оказался в каком-то напоминающем своей обширностью Донецк
городе, опознать который мне удалось поутру только по гигантской фурии,
замахнувшейся мечом на пролетающий вертолет. С товарняка я попал на бал,
то есть на какую-то всенародную годовщину, где, размягченный пивом, лившемся
тут на халяву, как Волга, предавался воспоминаниям об оставленном в Донецке
празднике жизни. Пиво в те времена – позвольте пивное отступление – было
повсеместно жигулевское, это сейчас на параде суверенитетов и менталитетов
чуть не каждый колхоз обзавелся своей пивной этикеткой. Пивное сусло сродни
футбольному: «Шахтер» - шах, «Сармат» - мат. В два хода! В одно касание!
Знай наших! И наши сарматовары не такие уж и сарматовары, как может показаться
по рекламному ролику: очевидно, что они в натуре интересовались историей
вопроса.
«Взгляд, конечно, варварский, - как сказал поэт, - но верный». Могли бы,
правда, заодно и какую-нибудь кока-колу наименовать «Амазонка», чтобы хоть
как-то реабилитировать и этих обольстительных воительниц, название которых
на самом деле совершенно не связано ни с наличием, ни с отсутствием у них
грудей, а означает «лунные женщины». Женщины, впрочем, все лунные, женщина
вообще заменяла древним в этом подлунном мире перекидной календарь. Все
это, конечно, я осознал гораздо позже, тогда же, еще за кружкой пива под
мечом волгоградской амазонки, сестрицы нашего северскодонецкого Артема-Скифа,
я не мог еще, конечно, осмыслить отечественную историю столь лапидарно,
как продемонстрировали это современные пивные патриоты:
- Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы, попробуйте сразиться с нами, - воинственно выступают «Сарматы» (скифы, монголо-татары и прочие половцы).
- А нас – рать! – брутально отвечают «Славутичи» и прочие «Черниговские».
И снова, как заметил читатель, мне не дают покоя названия. Почему, например, именно Каракумами названы дорогие приторные конфеты? Именно в преддверии Каракумов я стал ощущать чуть не на каждом шагу злокозненное вмешательство демонических сил, и только после ряда испытаний мистический ветер царства 1001 ночи стал дуть мне в спину. Забегая вперед, скажу, что однажды чудесная птица Рухх, приняв вид кукурузника, перенесла меня «зайцем» из Нукуса в Ургенч. Но несколько дней мне пришлось все-таки потоптаться в нерешительности перед пустыней, как перед раскаленной сковородкой без ручки, не зная с какого края за нее ухватиться. Пекло сие раскалялось иной раз свыше 60о так, что даже местные рептилии не выжили бы и нескольких минут, если бы не зарывались в песок с головой или вообще не впадали бы в летнюю спячку. «Белое солнце пустыни» на поверку оказалось «черной дырой», известной в фотографии как «соляризация», но это было не просто физическое явление вроде солнечного затмения от передозировки солнечной радиации, это было затмение рассудочное, «страшная сердечная пустыня» (Гоголь), духовная геенна огненная. Как только мне удалось оправиться после первого солнечного удара, какой-то совершенно «шестикрылый серафим», сидевший «якорем» на станции Макат, надоумил меня попытаться что называется запрыгнуть крокодилу на варзуху, что, если я правильно понял, означало воспользоваться в качестве транспортного средства с кондиционером цистерной с водой, которые встречались иногда в
хвосте состава.
Действительно, рядом с таким, несколько гипертрофированным чайником товарища
Сухова чисто психологически было спокойнее, но уже к полудню бока его так
раскалились, что я вынужден был, отворив люк, погрузиться в темноту по
пояс, а затем и далее, пока не «объяли меня воды до души моей». Едва преодолев
клаустрофобию, я вскоре совершенно впал в эмбрионное состояние, то ударяя
пятками по гулкой утробе, то прислушиваясь к сердечному перестуку поглотившего
меня Левиафана. Конечно же, все эти библейские параллели образовались позже,
на ту пору я ощущал себя не Ионой в чреве кита, но простым советским космонавтом
в состоянии невесомости с мерцающими вполнакала на медленно остывающем
небе звездами в «иллюминаторе».
Не удивительно, что я прозевал момент, когда шум прибоя затих и пульс на
стыках рельсов сошел на нет, когда же это до меня наконец дошло, поезд
был уже далеко, а мой космический корабль вкупе с пустым вагоном оказался
пришвартован в тупике с поэтическим названием «342». Должно быть, это был
порядковый номер одной из тысячи ночей. Население этой сказки Шахразады,
не считая меня и верблюдов, составляло ровно 3 человека. На сотню километров
во все стороны. Это был «молодой нерусский человек», которого мы с помощью
Платонова назовем Назар, родительница его, как нарочно, из той же повести
(«Джан») и девушка, «подобная сияющей луне в 14-й день месяца», которая
могла быть и сестрой, и женой, и дочерью, и племянницей, и даже какой-нибудь
джиннией из 1001-й ночи. Об этом знал только Ведающий Сокровенное. Из всего
этого народонаселения только один Назар, слава Аллаху (да будет он благословен
и возвеличен!), понимал по-русски. Прямо с утра мы выпили и за здоровье
отца – «станционного смотрителя», отправленного с язвой в больницу Форт-Шевченко,
и за сына, замещающего его, и натурально за Тараса Григорьевича («За грішнії,
мабуть, діла караюсь я в оцій пустині сердитим богом»). В этом месте так
и улыбается написать «продолжение следует», ибо нет у меня охоты, товарищ,
сейчас состязаться ни с Белкиным, ни с Шахразадой, и без того мои путевые
заметки состоят из сплошных лирических отступлений, мне проще было бы показать
слайд-фильм, если кому действительно любопытны мои похождения. Я бы и этот
эпизод №432 (или 243?) опустил, как к делу не относящийся, если бы с ним
не были связаны все мои археологические находки. Наконец, будем копать!
– поплевывает на руки читатель. – Как бы не так, - лопатку почти сразу
же реквизировала у меня эта загадочная Гюльчатай (должно быть ей захотелось
поиграться в своей каракумской песочнице), я возражать не стал – у меня
были занятия поважнее. Картинно возлегая на деревянном подиуме, в халате
и широкополой шляпе, я позировал изо дня в день все более экстравагантно
перед снующим туда-сюда скорым поездом Москва-Ташкент. Запивая щербет зеленым
чаем, с глубокомысленным видом я делал записи в дневнике (слава Аллаху,
не сохранившиеся) и старался поэффектнее репрезентовать себя москвичу,
сидящему в вагоне-ресторане, то товарищем Суховым, то красноармейцем Петрухой,
которому Гюльчатай только что показала личико, то самим Абдуллой. И действительно:
нас с этим виртуальным москвичом разделяло пространство не более зрительного
зала, но мы были в разных измерениях, для него, рассеянно перелистывающего
«Литобоз» или еще какие-нибудь «Вопли», я, несомненно, был киногерой. В
своем же измерении я был ни больше ни меньше как ниспосланный самим Аллахом
гость, который мог себе позволить не только стакан – зачеркиваю – чашку
вина, напоминающего температурой глинтвейн, но и прогулку с Гюльчатай на
одногорбом верблюде по каким-то засыпанным песком развалинам. «Усталые,
но довольные», как заходящее солнце… мы возвращались в отель… - пардон,
это я увлекся, передирая из путеводителя по Арабским Эмиратам, – где старуха
неизменно ворожила что-то на песке под заунывные песнопения, из которых
я и без перевода понимал, что меня заждалась «дальняя дорога».
Москвич тот и не подозревал, что остановить его скорый поезд нашему брату куда проще, чем сдвинуть потом с места верблюда, усаженного Назаром на рельсы. Пока машинист вел переговоры с этим верблюдом, я уже был на крыше вагона, чтобы на ближайшей станции, проломив, так сказать, экран, присоединиться в вагоне-ресторане к вышеупомянутому москвичу. Простились мы со сказкой №342 (423?) задушевно, о чем свидетельствовала увесистая торба, на дне которой, кроме еды, я обнаружил целую коллекцию древностей, с самыми громоздкими экземплярами которой (Кумган!) мне пришлось, к сожалению, расстаться уже в вагоне-ресторане. Остальное я сохранил, тем более, что ни Хива, ни Ургенч, ни Чарджоу, ни Бухара, ни Самарканд эту торбу ничем не пополнили, а в Ташкенте, где я получил, наконец, свои деньги, мне пришлось расстаться в аэропорту еще и с заржавевшим кинжалом, чтобы гигантская птица РУХХ-62 согласилась перенести меня в Москву. Она преодолела за 3 часа то, что я преодолел за 3 месяца. Теория и практика относительности! На этом и закончилось путешествие на край 1001 ночи.
Однако позволь тебя, читатель, перенести напоследок еще и на живописные
берега Северского Донца, которые были выбраны, казалось, для прохождения
археологической практики по принципу: копать не там, где зарыто, а там,
где светло – настолько эти места напоминали «Славкурорт» для усталых бойцов
идеологического фронта. Со времени описанного выше «хождения» прошел уже
год, и я, не найдя лучшего применения своим азиатским экспонатам, решил
незаметно подбросить их в «общий котел» нашим стахановцам от археологии.
На этот раз своей диверсией я разве что на какой-то градус подогрел кладоискательскую
лихорадку, зато я полюбовался на, образно выражаясь, «выражение лица» курицы,
у которой в гнезде вылупился павлин. Вообще нашего археолога трудно удивить:
первое скифское золото (меч, чаша, плуг) вообще, как известно, имеет неземное
происхождение, то есть было подброшено с неба.
(Любопытно, что кукушки – гнездовые паразиты – распространены только на
востоке, в западном полушарии они примерные родители.) В то же время наши
раскопки были так бедны, что каждый невзрачный горшок отмечался как праздник
портвейном и русальими игрищами. Если поскоблить доспехи воинствующего
атеиста, под ними всегда обнаружится русалий хвост или мохнатые конечности
сатира. Популяция советских русалок самая многочисленная (в них превращались
все некрещенные души), но этих передовиц, активисток и функционерок с рыбьим
хвостом (который есть видоизмененная «смирительная рубаха» для разгулявшейся
плоти) следует отличать от русалок-мавок (малок, нявок), которые образовались
от мертворожденных, проклятых в утробе душ или утопленных сразу после рождения.
Именно эти «мертвушки» зажигают синие огоньки на курганах с целью привлечения путников и археологов. Стоит ли игра свеч? Стоит ли вообще беспокоить покойника, само вытянувшееся положение которого и уныло скрещенные руки говорят об отсутствии всякой надежды у порога смерти. Иное дело «беспокойное», так называемое скорченное трупоположение, напоминающее стартовую позицию, демонстрирующее готовность к реинкарнации. Самый прямой лифт на небеса – кремация, но тут археологу, кроме горшка с прахом, поживиться вообще нечем, так как сжигается не только будущий небожитель, но в огне освобождаются и души предметов, которые ему могут понадобиться.
Memento, что ты прах. Дикое Поле – сплош
ное кладбище с провалами на местах
подземных выработок Аида, это открытая «Книга Мертвых», испещренная черв
оточиной
иероглифов, по полям которой ползают скарабеи с лампочкой на голове, это
угольный фильтр, на котором оседают перед впадением в Черное море и золото,
и нечистоты («Россия – Сфинкс», обливающаяся «черной кровью»). На букву
«Д» в словаре не только Дикое Поле и Донбасс, но и все реки, впадающие
в Черное море: Днепр, Дон и Донец, Дунай и Днестр. Буква эта в разных алфавитах
и Добро, и Дельта, и Deus, и Демиург, и Дева (бог) и Далет (дверь). Входящий
в духовное пространство Дикого Поля (этимология «антропос» - взгляд, запрокинутый
в высь) на каждом шагу рискует провалиться в Тартар и быть покусану бешеным
Цербером или защекотану до смерти еще какими-нибудь Василисками. Украинский
метемпсихоз (по Афанасьеву) предполагает последовательную реинкарнацию
в муравья (скарабея), птицу, зверя, рыбу и вновь человека, который смутно
припоминает («дывлюсь я на нэбо») о том, как его бессмертная душа проносилась
над Диким полем, еще не обезображенным антропогенными шрамами и угревой
сыпью терриконов.
Герой наших сказок, как известно, – дурак. Само счастье – глупость. Но глупость и – золото, а дурак – ключевая карта в колоде. Ее номер – 0, это даже не цифра, это круглое ничто, стремящееся превратиться в нечто (Вселенную). Дурак странствует налегке, он свободен от соблазнов и подчиняется только своему внутреннему дурацкому голосу. Белая собака или кот, путающийся у него в ногах, – символ прирученного зверя, а белая роза в руке – эмблема возвышенности его влечений. Он вступает в утро жизни, не замечая пропасти, разверзшейся у него под ногами, его ждет хождение по кругу и творчество, безумие и счастье. Дураку не страшно и с ума сойти, ибо дурак и тот, кто с головою завис в виртуальном мире иллюзий, как дурак и тот, кто отказался от них ради реальных земных благ. Еще больший дурак, кто пытается все это совместить. Все мы дураки.
КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).